Яванская роза Жозеф Кессель Оба произведения члена Французской Академии Жозефа Кесселя (1898–1975), впервые переведенные на русский язык, — о трагедии любви и странностях человеческих отношений. Роман «Дневная красавица» получил вторую жизнь благодаря одноименному фильму режиссера Луиса Бунюэля, где в главной роли снялась французская киноактриса Катрин Денев. В романе «Яванская роза» — та же тема трагической любви и разрушительной страсти. Жозеф Кессель Яванская роза От издательства «Дневная красавица» и «Яванская роза» — романы о странностях любви и странностях человеческой жизни. Их автор — французский писатель Жозеф Кессель — принимал эти странности нашего существования, потому что сам испытал их сполна. Выходец из российской еврейской семьи, родился он в Аргентине в 1898 году, а умер во Франции в 1975. Его роман «Княжеские ночи», написанный в 1928, был посвящен жизни российских эмигрантов в Париже и принес ему славу, но Кесселя привлекла журналистика и театральная критика, которой он долго занимался. Потом настал черед авиации. Военному братству посвящены его романы «Экипаж» и «Братство в бою». За этими книгами последовали романы исторические и "географические". А наиболее известная книга писателя "Лев" (1958) до сих пор считается самым переводимым французским романом. В 1962 году Кессель был избран членом Французской Академии. Романы, представленные в этой книге, были написаны Жозефом Кесселем в двадцатые годы, и, если "Яванская роза" отдает дань модным в те времена "колониальным" романам и в интонации перекликается с романами Клода Фарера, то "Дневная красавица" показывает писателя как отважного психолога, который не боится говорить с читателем о трагедии любви, черных глубинах страсти, которые живут в каждой человеческой душе. Вторую жизнь этот роман обрел в широко известном фильме знаменитого кинорежиссера Луиса Бунюэля "Дневная красавица", исполнение главной роли в котором принесло французской актрисе Катрин Денёв мировую славу. В нашей стране оба произведения выходят на русском языке впервые. I Возвращаясь из Владивостока, судно «Kita-Maru» пересекло Внутреннее море Японии и бросило якорь в порту Кобе. Человеческий груз, доставленный на нем, медленно выгружался на пристань. Почти полностью он состоял из китайских кули и русских беженцев. Одетые одинаково в лохмотья, пропитанные запахом пота, грязи и рвоты, эти пассажиры нижней палубы не слишком отличались друг от друга. Однако, если на желтых лицах одних запечатлелась вековая привычка к лишениям и невзгодам, то на других, растерянных, изможденных, в их слишком светлых глазах читалось покорное отчаяние перед предстоящими ударами судьбы, а хрупкость сложения и деликатность черт говорили о том, что им уготована быстрая погибель. В этом человеческом стаде побеждали только самые отъявленные скоты. Когда эти несчастные уже кончили высадку, чуть хриплый, резкий, с неожиданными модуляциями голос крикнул: — Лейтенант Лорэн! А затем и я услышал свою фамилию. Мой товарищ и я, покинув узкую палубу, откуда мы смотрели, как из утреннего тумана появлялся город, вошли в столовую судна. Японская полиция начала проверку документов пассажиров из кают. Подозрительность, страсть к расследованию были доведены чиновниками и функционерами островов Восходящего солнца до невероятной степени. Сами профессионалы в области шпионажа, японцы, можно сказать, видели шпиона в каждом иностранце. Полицейский в форме, перед которым я предстал, принялся молча осматривать меня. Длилось это очень долго. Маленькие, раскосые, лишенные выражения глаза обследовали каждую складку на моей куртке, каждый сантиметр моего лица, каждый его прыщ, поднялись до моего лба, а затем повторили осмотр в том же порядке. Я уже готов был выказать нетерпение, но вспомнил, что тот не понимал по-английски. Он ждал своего шефа, позвавшего нас. Пока же он изучал меня. Уверен, что он узнал бы меня и десять лет спустя… Лорэн — в эскадрилье его называли Боб — подошел ко мне. — Я кончил с этим, — сказал он, — однако потребовалось, чтобы я им назвал девичью фамилию моей бабушки. Теперь твоя очередь поразвлечься. Тут на смену своему подчиненному пришел офицер. Также маленького роста, широк в плечах; у него было усохшее лицо и белые нитяные перчатки на руках. Он подверг меня нескончаемому допросу. Однако он ничего не мог сделать против надежных документов, заверенных французскими гражданскими властями и военными властями Владивостока. Я оставил армию в Сибири и возвращался в Марсель для демобилизации. В этот же вечер я должен был сесть на судно, направлявшееся в Шанхай. Полицейский с выступающими скулами вздохнул и вернул мои документы — я мог сойти на берег. Боб ждал меня на палубе возле нашего багажа. Багаж был прост и легок, как и бывает у людей, которые за несколько месяцев, никогда не зная накануне, придется ли отправляться на следующий день, пересекли Атлантику, весь американский континент, Тихий океан, вязли в сибирских снегах, а теперь собирались завершить кругосветное путешествие, пройдя вдоль берегов Азии до Суэцкого канала. Для наших сумок и чемоданов хватило двух носильщиков. Чтобы добраться до площади, где можно было нанять автомобиль или тележку, запряженную лошадьми или людьми, пришлось пройти через карантинные, таможенные, паспортные службы. Наконец мы покончили с этими отвратительными формальностями. Между тем пассажиры нижней палубы все еще ожидали этого. Их отвели за деревянные перегородки. Часовые, примкнув штыки, следили за ними. Несколько желтокожих шпиков в гражданском шныряли тут же. Уж не знаю, что кто-либо из них услышал от толстой, беззубой китаянки, только когда мы проходили мимо, она, крича, стала вырываться. Удар прикладом, разбивший ей губу и нос, заставил ее замолчать. Ее муж или брат не шевельнулся. Стадо боязливо сбилось теснее. — Видел? — машинально спросил Боб. Я пожал плечами, ничего не сказав. Мое безразличие, так же как и безразличие Боба, не было наигранным, напускным. Ему было только двадцать пять лет, мне двадцать один, а сцена такого рода уже не могла нас взволновать. Не напрасно мы провели несколько недель в Сибири зимой 1919 года. Там тиф заполнял трупами улицы и поезда, и умирающие пылали в предсмертной лихорадке на ступеньках вокзалов. Там казаки атамана Семенова сажали на кол целые деревни. Там дети замерзали прямо на глазах у прохожих. Там смерть и пытка, голод и ужас стали для нас привычными. Наши сердца — вернее, то, что под этим подразумевается, — не знали больше ни сострадания, ни жалости. И гнетущие сцены забылись, как только нанятый автомобиль повез нас в центр города, и Япония с гравюры внезапно уступила место реальной Японии, безобразно размалеванной в европейской манере, с военными, бюрократами, полицейскими ищейками. Красивые прически с гладкими блестящими буклями ритмично покачивались под стук деревянной обуви. Расшитые крупными цветами, насекомыми, с изображением солнца ткани обтягивали женские фигуры. Проносились бегуны, впряженные в оглобли легких тележек. Люди подходили друг к другу с улыбками и нескончаемыми поклонами. Вековая почтительность, природная грация превращали их жизнь в некое подобие изящного танца. Но в действительности ничего из всего этого не трогало двух молодых чужестранцев, кативших по Кобе. Боб рассеянно вытирал кровь толстой китаянки, забрызгавшую низ его пальто. Я же думал о ванне, которую собирался принять, так как наше переполненное пассажирами судно, имея ограниченный запас воды, не предоставило нам таких удобств. Ничто так не пресыщает, как разнообразие. Мы поистине насытились открытиями. Пейзажи, климат, лица, обычаи — сколько всего мы повидали! 11 ноября 1918 года колокола в Бресте возвестили великую радость перемирия. Наше транспортное судно покинуло рейд. И с тех пор вавилонские постройки Нью-Йорка, равнины Среднего Запада, пустыня у Соленого озера, ущелья и горы, чудеса Калифорнии, миражи Гавайских островов, прелести Японии, трагические улочки Владивостока, бронепоезда Колчака, качка в Тихом океане, сибирские снега — чего только не узнали мы за три месяца! А алкоголь и игра, а драки и женщины! И все это по окончании фронта, смертельной пляски воздушных боев. Мы испытывали неистовую жадность: брать, коверкать, растрачивать и отбрасывать все, что заключало в себе мгновенную и острую радость. Что до прочего, то мы отдавались во власть судьбы. Судьба пожелала, чтобы по окончании войны нам предоставилось самое прекрасное путешествие из всех возможных, чтобы наша эскадрилья, направленная на подкрепление войскам в Сибири, покинула Францию и с тех пор, абсолютно никому не нужная, совершала прогулки между бретонскими берегами и китайским побережьем. Мы считали это абсолютно естественным. А также и то, что наша удача утопала в попойках, времяпровождении с женщинами, безрассудствах. Мы были пьяны оттого, что остались живы, что были слишком молоды и отмечены знаками победы на нашей униформе. Я говорю и от себя, и от Боба. Из всех наших товарищей мы были самыми буйными. Ему, по крайней мере, все прощалось за то, что дважды он возвращался на базу на коленях убитого пилота, управляя рычагами вместо погибшего. Это может взвинтить нервы даже самого уравновешенного человека. Мой случай был проще: я не мог обуздать свой темперамент, опасный для меня самого и для окружающих. В двадцать один год жажда жизни в полном разгаре. Самое низкое и самое благородное — я был способен в равной степени на то и на другое, почти одновременно и без разбора. Лишь бы поступок диктовался безудержным порывом сердца, крови и нервов или чувственности — это казалось мне необходимым. Главное, чтобы все произошло мгновенно. Оценка меня ничуть не занимала. Значение имела только интенсивность. Критерием своего поведения я признавал лишь культ мужества и товарищества. В остальных случаях я действовал по своему усмотрению. Месяц сластолюбия и пьянства в Сан-Франциско, месяц среди белого террора в Сибири привели к тому, что я превратился в существо, не знающее ни закона, ни меры. И только этим можно объяснить характер непредвиденных событий, которые должны были разыграться в течение нескольких часов. Утро ушло на туалет и покупки. У нас с Бобом были общие деньги. Поскольку он был старше и по возрасту и по званию, деньгами ведал он. Боб ограничивался лишь тем, что предупреждал меня, что у нас больше ни франка, ни доллара, ни рубля, в зависимости от страны, в которой мы находились. Тогда мы занимали каждый, где мог, объединяли добытые деньги и ждали конца месяца, чтобы расплатиться с долгами. Часто наше жалованье было заложено заранее и сверх всех наших возможностей. Но своевременный отъезд или любезность кого-либо из товарищей спасали нас. Пересекая Японию в направлении „туда", мы были вынуждены проходить мимо лавок с великолепными тканями и прекрасными масками, не заходя в них: пересечение Тихого океана было долгим и дорогостоящим. Мы совершили это на американском военном транспортном судне, доставлявшем десант на Филиппинские острова. Играть на нем было запрещено, но капитан только и мечтал о покере — партии разыгрывались в его каюте, партии неистовые, приковывавшие нас к столу нередко на двое суток кряду. Кроме офицеров нашей эскадрильи участвовали в них и два майора из десантников. Эти двое прошли школу притонов Америки, Кубы, Панамы, Манилы. Они нам это здорово продемонстрировали. Когда транспортник высадил нас в Йокогаме, мы проиграли все, вплоть до часов. И чтобы добраться хотя бы до Йошивары, города, где женщинам грозила тюрьма за приставание к прохожим, нам пришлось устроить коллективный поход к казначею эскадрильи. Когда мы с Бобом прибыли в Кобе, наше финансовое положение было не слишком плачевным, но и не блестящим. Мы получили деньги на проезд до Шанхая накануне отъезда из Владивостока. Последнюю ночь мы провели в «Аквариуме», где офицеры двадцати национальностей смертельно напивались, палили из револьвера в стену и растрачивали свое жалованье ради красивых глаз полудюжины довольно привлекательных проституток. — Вот наши фонды! — объявил Боб, выложив на край ванны, где я сибаритствовал, пачку японских банкнот, каждая из которых не превышала десяти йен. — Он рассмеялся и добавил: — К счастью, папаша Волэ нас знает! Боб имел в виду предусмотрительность казначея эскадрильи, который перевел наши деньги из Кобе в филиал крупного английского банка в Шанхае. С легким сердцем мы разделили скудные средства, которые у нас оставались, и отправились по магазинам, каждый по своему усмотрению, чтобы не зависеть от вкуса и мнения друг друга. Так мы признавали право на индивидуальность. Боб принес черное кимоно и саблю самурая. Я купил саблю самурая и черное кимоно. Сравнив наши одинаковые покупки со скрытым раздражением, соврав про цены, так как это было единственное, в чем мы расходились, мы отправились обедать. Зал ресторана в «Гранд-отеле» был огромен и пышен. Широкие окна позволяли наблюдать за тем, что происходило на улице. Однако мы рассматривали только женщин, находящихся в зале. Почти не веря себе, вспоминаю я голод нашей плоти тогда. В этом смешались природная неистовость животного, неудержимая жажда жить и отрицание какой-либо избирательности и утонченности. Страсть, с которой мы предавались пьянству, игре, ссорам, правила и нашими любовными делами. И если весь наш образ жизни вообще вызывал у нас очень незначительные угрызения совести, то здесь они полностью отсутствовали. Женщина была для нас необходимой добычей. Она должна была оказаться в постели, и тем все было оправдано. Не знаю, не подчинялись ли мы в своих порывах скрытому желанию реванша, не требовали ли этого способа мести все наши неутоленные ночи на фронте и в силу того, что месяц за месяцем мы испытывали жажду обладать желанным телом с нежными формами, не стали ли мы их ненавидеть. По отношению к женщинам все в нас было циничным: слова, взгляды, жесты, внутренняя необузданность. Если случайно во мне возникало нежное чувство к одной из них, мне становилось ужасно стыдно. Мне казалось, что это унижает меня, — я тут же гасил его каким-нибудь пошлым намерением. Мы с Бобом так далеко зашли в подобном к ним отношении, что так же, как имели общие деньги, имели и общих любовниц. К чему ревновать или деликатничать? Какая женщина стоит этого? Единственное, чего требовало наше самолюбие, так это первенства. Однако мы очень скоро поняли, так как с самого начала путешествия вели ночную жизнь, что в этой суетной игре тщеславия рискуем извратить прекрасную суть товарищества. Мы были слишком кипучи, слишком неистовы, чтобы соперничество, даже без серьезных на то оснований, не стало бы схваткой. Молодые собаки, играя, грызутся до глубоких ран, почуяв большую кровь. Итак, мы установили нечто вроде договора, регулирующего нашу охоту. Только тот, кто, первым указав на женщину, крикнет: „Увидел!" — имел право преследовать ее. Второй мог заняться ею лишь через день. У нас обоих глаз был верным. Если мы до сих пор оставались в живых, то этим в значительной степени были обязаны быстроте взгляда. И мне в самом деле верится, что даже во враждебном нам небе, полном смертельных ловушек, и Боб и я напрягали свое зрение только для того, чтобы первым заметить девицу из кабаре или танцовщицу из притона. Женщины, обедавшие в «Гранд-отеле», были совершенно иного типа. Большей частью дамочки европейских колоний, жены коммерсантов или банкиров, грузные, вялые, одетые небрежно или же с претензией. Болтали какие-то американки, некоторые из них отличались неплохими фигурами и приятными чертами лица, но мы так ими пресытились в Сан-Франциско, что они нас больше не интересовали. И мы принялись рассуждать вслух о предстоящих наслаждениях в Шанхае. Внезапно меня словно ослепило, и я крикнул: — Увидел! Но не я оказался самым быстрым. В то же время, что и я, Боб произнес: — Увидел! И наши пальцы, направленные в одну сторону, указывали на молодую женщину, только что вошедшую в обеденный зал. Не знаю, что подумали о нашем возгласе и жесте уравновешенные провинциальные клиенты «Гранд-отеля». В эту пору нас не интересовало поведение обывателей. Война приучила нас не обращать внимания на гражданских. Короче, это появление заставило нас забыть обо всем. С того дня я редко встречал женщину, которая вызвала бы столь внезапное, столь откровенное желание. В ней смешалась кровь европейца и китаянки. Высокая и гибкая фигура говорила, что ее дальневосточные глаза не были наследием японской крови. Лицо было настолько матовым и гладким, кожа такой ровной и нежной, что, казалось, была предназначена для того, чтобы ласкать и кусать ее одновременно. Полная грудь и вызывающие бедра своими очертаниями возбуждали неодолимо. Каждое движение этого создания, несомненного плода любви, источало скрытое сладострастие, глухое, неизъяснимое, почти невыносимое. Стройная и гибкая шея походила на упругий стебель. Рисунок губ заключал в себе самые прекрасные и самые желанные тайны. Эта девушка перешагнула, казалось, тот высший предел, за которым человеческое существо растворяется в невыразимой словом красоте животного. Еще раз мы одновременно произнесли: — Увидел! В наших глазах уже сиял призыв. Молодая женщина прошла мимо нас. На какое-то мгновение ее взгляд встретился с нашими. Он сверкнул агатовым блеском, свойственным зрачкам восточных глаз, оставаясь совершенно безразличным. Молодая женщина прошла мимо нас походкой бесстыдного и невинного животного и устроилась в одиночестве поодаль. Плечи одного из официантов закрывали ее. Только тогда мы почувствовали, что чары рассеялись. Боб рассмеялся своим холодным безрадостным смехом и сказал: — Не стоит сражаться, сегодня вечером мы уезжаем. Мы закончили обед. Прежде чем покинуть ресторан, мы в последний раз обернулись к незнакомке. Грациозным и жадным движением она подносила к своим острым зубам кусок мяса с кровью. II Мы должны были покинуть Кобе вечером. В феврале сумерки наступают быстро. Мы распределили обязанности. Поскольку Боб имел лишнюю нашивку, он взялся отправиться к японским властям отметить наши воинские документы. В это время я должен был сходить в банк оформить билеты, а затем — во французское консульство, чтобы получить необходимые визы. Банк был очень большим. Меня отсылали от окна к окну. Наконец наши проездные документы были у меня в руках. Когда я направился к выходу, впереди меня шли несколько человек. Однако среди них, причем тут же, по неуловимому толчку внутри, я узнал метиску из «Гранд-отеля». Я видел только ее спину — на ней было тяжелое меховое пальто, — но эту гордую посадку головы, это неуловимое и мягкое движение бедер — их я не забыл. Я ускорил шаг. Мы вместе вышли на крыльцо. В тот же миг нас накрыла орущая толпа курумайя. Всему Дальнему Востоку известна эта разновидность людей, которые выполняют функцию тяглового скота. В Китае их называют рикшами, в Сайгоне — толкачами. Я встречался с такими бегунами и их тележками в Индии. Но в Кобе этот опыт был для меня еще новым. Поджимаемый временем, я передвигался по городу на автомобиле. Два-три раза, правда, я останавливался в местах, где находились стоянки курумайя, с удивлением наблюдая за ними. Одни, сидя между колес своих примитивных приспособлений, дремали с полузакрытыми глазами, и под опущенными веками виднелось нечто вроде капель мутной воды. Другие, опираясь на оглобли и вожжи, уже готовые к бегу, обменивались гортанными звуками. Все они были похожи: маленькие, приземистые, одетые в короткие голубые или черные куртки и узкие, по щиколотку, штаны. Заканчивалось это обувью без задника с отделением для большого пальца. Таким образом, у этих людей была раздвоенная стопа дьявола. Они становились полностью похожими на дьяволов, как только замечали возможного клиента. Тогда они кидались к нему, не отрываясь от своих тележек, окружали, крича, жестикулируя, горланя приглашения и благословения, восхваляя свою легкость дыхания и ноги. Подобная же буря встретила у выхода из банка прекрасную метиску. Казалось, не слыша этого, она постояла какое-то мгновение с выражением полного отрешения на нежном и чувственном лице. — У меня автомобиль на целый день, — сказал я ей по-английски. — Готов отвезти вас куда пожелаете. Она ничего не ответила, даже не удостоила меня взглядом, но неуловимое движение придало суровое выражение ее загадочным губам. Я повторил свое предложение. Метиска спустилась по ступенькам, рассекла горланящую толпу с раздвоенной стопой и направилась к старому, уже очень уставшему куруме, который с трудом дышал. Так эта женщина совершила свой первый необъяснимый поступок. Почему она выбрала явно изношенное вьючное животное? Из жалости? Милостыня в несколько сен принесла бы больше пользы. Я подошел к метиске и сказал: — Поедем же со мной! Ваша лошадь недалеко отвезет вас! На этот раз я также не получил ответа, но в блестящих глазах, на миг остановившихся на мне, я увидел, как мне показалось, странную жестокость. Молодая женщина не спеша устроилась в тележке, запахнула на груди тяжелое пальто и приказала: — Английское консульство! Едва старый курума двинулся в путь, как я прыгнул в соседнюю тележку и крикнул человеку, стоявшему в оглоблях: — Следуй за этой женщиной! Конечно, я знал, что все консульства расположены в одном квартале, но если бы даже метиска выбрала вдруг конец города, уверен, что не упустил бы ее и скорее предпочел бы опоздать на судно, чем вынести, чтобы мои предложения были отвергнуты с таким спокойным пренебрежением. Шофер нанятого мной автомобиля подскочил ко мне. — Жди меня у французского консульства! — крикнул я ему грубо. Как это он не мог понять, что я хотел ехать колесо в колесо с этой девушкой, околдовавшей меня? Мой бегун, как большинство ему подобных, был весьма резв. Он быстро догнал старого куруму и, несмотря на оживленное движение на улице, звенящей криками и стуком башмаков, держался в нескольких сантиметрах от тележки, в которой сидела метиска. Я рассматривал ее с преувеличенной дерзостью. Она не хотела этого замечать. Однако время от времени она поторапливала человека, который тащил ее тележку. Тот переходил на рысь. Коротким броском мой курума обгонял его. Тогда я видел старое, поблекшее, морщинистое лицо, на котором уже блестели капельки пота, а мешки под глазами указывали на сердечника. Узкие улочки, окаймленные лавочками, стали шире. Старый японский город уступил место европейскому кварталу. Я удивился аллюру, который вдруг взяли наши повозки на этом почти свободном и ровном участке. По правде говоря, фиакр не двигался бы быстрее. Казалось, что тележки, в которые впряглись наши бегуны, подталкивали их. Руки с невероятно подвижными запястьями едва придерживали оглобли. Неустойчивое, но мягкое и надежное равновесие связывало курумайя с их тележками. На толстых крепких икрах, отливающих голубыми извилинами, проступала четкими глубокими бороздами игра мышц. С километр старик легко удерживал этот бег. Привычка и умение экономить дыхание, приобретенные в течение полувекового труда, заменяли силы, которые отняли у него возраст и болезнь. Но когда миновали железнодорожный мост, отделявший новый город от старого, этого мастерства оказалось недостаточно. Подъем, который вел теперь к консульскому кварталу, был так крут, что инстинктивно я сошел с тележки. Впервые метиска взглянула на меня. Но с каким презрением! Затем она еще свободнее откинулась на соломенную спинку, как будто хотела стать тяжелее, и грубо сказала своему куруме, который, остановившись, опасливо смотрел на подъем: — Иди! В эту минуту я приготовился к драме. Произойдет ли это по моей вине, или по вине этой девицы, которую я вдруг возненавидел, или по вине изнуренного бегуна? Мне не хотелось заниматься предвидением, но я чувствовал приближение драмы, неизбежно, фатально. Слишком много было надменности, вызова, ненависти в глубине этих прекрасных глаз, ставших более блестящими, в этой податливой груди, вздымавшейся от участившегося дыхания, в этих вздернутых губах. И, думаю, я правильно угадал, что метиска питала одинаковое отвращение и к молодому офицеру в блестящих сапогах и к бедному вьючному животному, которого она намеревалась прикончить. Курума был желтой расы, я — белой. Смешанная кровь метиски, хотя и дала прекрасный плод, но возбуждала ненависть к нам обоим. Старый японец глубоко вздохнул, сдвинул плечи, напряг бедра и начал подъем. Я последовал за ним, мой курума шел рядом. Каждый шаг требовал от старика все большего и большего напряжения. Оглобли оттягивали ему судорожно сжатые руки. Все его тело было откинуто назад. Я с нездоровым любопытством наблюдал за этой отчаянной борьбой. Она продолжалась до середины подъема. Там курума остановился, с трудом переводя дух. Я тоже остановился. Возможно, не будь меня, молодая женщина согласилась бы сойти, но под моим упорным взглядом она не хотела отступать. И приказала: — Иди! Старик повернул к ней голову. Неизъяснимая тоска проступала на его взмокшем лице, тоска тех, кто чувствует, как роковой зверь вцепился в изнемогающее сердце. — Иди! — крикнула молодая женщина резким голосом. Курума собрался, как бегун перед рывком, затем попытался одним броском подняться на вершину склона. Первые потуги были обнадеживающими. Внезапно он покачнулся. Метиска вскрикнула. Тележка завалилась. Ее вес побеждал немощные руки — оглобли выскальзывали из рук старого курумы. Молодая женщина с ужасом оглянулась: голый, залитый светом откос оказался крутым. Если бегун упадет, повозка ринется вниз, неуправляемая, непридерживаемая. Метиска будет раздавлена в этой сумасшедшей скачке. Как должна была она любить свое великолепное тело в эту минуту! Какой ненавистью должна была пылать к старому ослабевшему японцу! Между тем колени курумы подгибались. Свистящий хрип рвал ему горло. Пальцы разжимались… разжимались… Тележка наклонялась все больше и больше, и я уже чувствовал, как она оживлялась той страшной силой, которую приобретают вещи, когда они выходят из-под власти человека. Высшее равновесие, от которого зависела жизнь метиски, вот-вот нарушится. Тут она взглянула на меня, в ее взгляде смешались исступленная мольба и смертельный ужас. Она так испугалась, что не способна была ни пошевелиться, ни издать звука. Но глаза взывали о помощи. Однако я ничего не сделал. Чувство мести, блаженной переполненности, неутоленную страсть к убийству — вот что я испытывал. Женщине захотелось повелевать, противостоять, управлять положением вещей по своей прихоти. Пусть заплатит за свои притязания! И когда мой бегун сделал движение в ее сторону, я остановил его, подняв кулак. Старый курума внезапно выпустил оглобли — у меня в ушах еще стоит истерический крик женщины. Но в тот же миг старый человек отчаянным движением, в смертельном броске сунул свои руки в спицы колеса. Затем его большая голова впечаталась в пыль. Заблокированная тележка опрокинулась набок. Я ушел не досмотрев сцену до конца. Придя в «Гранд-отель» с визированными документами, я рассказал Бобу о происшествии. — Эта девица заслуживает хлыста, — произнес он задумчиво. Он потянулся, жестоко сжав губы, и добавил: — Я бы охотно сделал это. Я увидел, что он думает о бедрах, о ягодицах метиски. И мне захотелось разбить ему физиономию. III Боб бросил сигарету в черную неподвижную воду, положил руку на бортовое ограждение и тут же резко отдернул ее. С отвращением он произнес: — Какая гадость! — Затем ударил ногой по релингу: — Эта дерьмовая калоша никогда не отплывет! Я вторил ему грязным ругательством. Мы замолчали, полные внутренних проклятий. Уже три часа мы напрасно ждали сигнала сирены — полнейшее бездействие. Чтобы обойти судно, которое должно было доставить нас в Шанхай, времени потребовалось немного. В нашем распоряжении находилось небольшое грузовое судно, где нам предстояло прожить три дня и три ночи: на нем имелись четыре каюты, сооруженные над верхней палубой, по две с каждой стороны единственного общего помещения, служившего одновременно столовой, салоном и баром. Запах прокисшего пива сделал воздух в нем с трудом выносимым. Наш багаж стоял перед закрытым отсеком, ставшим нашим жилищем. Юнга исчез вместе с ключом. Мы не жалели об этом. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить, что отсек годился лишь для спанья. Две койки, одна над другой, и доисторический умывальник занимали почти все пространство. Невозможно было даже одеться двоим одновременно в этой конуре, меньшей, чем купе спального вагона. К тому же судно было омерзительно грязным. Казалось, палубу никогда не мыли. Все, к чему ни прикоснешься, оказывалось липким. В бессильной ярости я вспомнил довольную улыбку Волэ, нашего казначея из Владивостока. Этот болван заявил нам: — Парни, я добыл для вас два славных места. Судно грузовое, да, но судно голландское. А у голландцев, знаете, можно есть на полу. Вам будет лучше, чем на пароходе… Голландское судно, парни! В качестве голландцев перед нами предстали китаец в очках — он молча взял наши билеты — и юнга-малаец, исчезнувший в полумраке с ключом от нашей каюты. Правда, на корме судна этой безветренной ночью висел, словно тряпка, корабельный флаг Нидерландов. Мы провели три часа, ходя по кругу, как лошади на манеже, по узенькой и липкой палубе, не встретив ни одного человеческого лица, за исключением — мы не могли больше их выносить — людей из полиции и таможни. Но они совершенно нас не трогали. Один за другим они поднялись в апартаменты командира и больше оттуда не показывались. Каждый раз, когда нетерпение приводило нас к месту, где жил невидимый капитан судна, мы натыкались на желтокожих людей в форме. Они делали нам знак удалиться, и мы были вынуждены снова считать мигающие огни порта Кобе. Время шло. К судну, стоящему на рейде довольно далеко от пристани, подошла лодка: какой-то японец, совершенно усохший и старомодно одетый в кимоно, высадился с помощью двух слуг. Гребцы согнулись в бесконечном почтении и замерли в ожидании. — Шишка! — пробурчал Боб. — Надеюсь, он арестует начальника этой помойки. Что-то здесь нечисто! Прошло полчаса… Покрытая плесенью лестница, спускавшаяся с полуюта, закачалась под многочисленными шагами. Старый японец показался первым, затем вышел полицейский офицер, затем жандармы и таможенники. Небольшого роста седеющий человек, почти без шеи, со сверлящими бесстрастными глазами, замыкал шествие. По его замызганной куртке с обрывками нашивок мы узнали капитана судна. Боб произнес вслух по-английски: — У этого мерзавца независимый вид! Никто не обратил внимания на его слова. Шло состязание между высокими гостями и командиром в бесконечных проявлениях вежливости, в поклонах, обмене общепринятыми, освященными этикетом, расцвеченными формулами приветствиями. Затем состоялось соревнование в вежливости между офицером и старым японцем: каждый хотел предоставить другому честь покинуть судно первым. Старик, как мы и подозревали с начала этого танца, признал себя побежденным. Слуги приняли его на руки, словно священный предмет. Полицейские и таможенники сели на сторожевой катер. Заунывная жалоба наполнила ночь: сирена. — Наконец! — сказал Боб командиру. — Знаете… — Да, да, знаю, — прервал тот очень хладнокровно, но доброжелательно, — и от всего сердца извиняюсь, но этим японским формальностям никогда нет конца. Они поискали, поискали… Я грубо вмешался: — И ничего не нашли? Не так ли? Командир немного отступил. Глаза его стали совершенно непроницаемыми. Но другой голос ответил мне: — Совершенно ничего, представьте себе, лейтенант! Я не слышал, как подошел этот человек, и был неприятно удивлен неслышным приближением его огромного тела — он был огромен во всех размерах: в высоту, ширину, толщину. Мне пришлось задрать голову, чтобы взглянуть в лицо колосса. И прежде всего я увидел губы. Они сразу же произвели на меня отвратительное гипнотизирующее действие. Глаза, почти не видные под толстым слоем жира, белокурые волосы, очень тусклые и уничтоженные залысинами, странная бледность щек — все это я отметил позже. Но в тот момент я был загипнотизирован только ртом, невероятно широким и мясистым, грубым и омерзительным его рисунком. Его чувственность, непристойность были сродни эксгибиционизму. Улыбка, заключавшая в себе в высшей степени циничную уверенность и непостижимую угрозу, делала этот рот совсем гнусным; и тут человек снова заговорил: — В самом деле, господа офицеры, мне жаль, что ваши первые впечатления на моем судне оказались тягостными. Именно так, вы на моем судне, и надо, чтобы вы это знали. Меня зовут Ван Бек, и я — владелец судна. — Наконец хоть один голландец на борту! — хмыкнул Боб. — Есть еще один, — невозмутимо произнес колосс. — Вот он. Он указал на моряка с истрепанными нашивками. Тот слегка поклонился. — Капитан Маурициус, — сказал он, — командующий „Яванской розой" к вашим услугам, господа офицеры. Оба этих человека, в которых не было ничего комичного, скорее наоборот, казалось разыгрывали перед нами какой-то фарс, полный невидимых гримас: два мрачных клоуна на призрачной палубе… Раздражение, накопившееся у нас внутри, вырвалось наружу. Мы вместе заорали: — „Яванская роза"! — Калоша! — Клоака! — Это разбой! — Подлость! Мы могли продолжать долго. Ван Бек и капитан Маурициус невозмутимо слушали нас. Их явное дружелюбие лишь разжигало нашу ярость: наши голоса становились все пронзительнее, ругательства все грубее. Словом, думаю, выглядели мы смешно, но в это время рев сирены прервал нас. — Если вы недовольны, вы еще можете сойти, — медленно произнес Ван Бек. — Так ведь, Маурициус? — Разумеется, — подтвердил капитан. — У них по меньшей мере пять минут до третьего свистка. Я положил руку на плечо Боба. Мы были согласны. — Хорошо! — сказал Боб. — Возместите плату за проезд, и мы высаживаемся. Короткий мрачный смех всколыхнул огромную грудь Ван Бека. — Вы слышали, Маурициус? — спросил колосс. — Они хотят деньги. Вместо ответа капитан сплюнул за релинг. Боб имел передо мной явное преимущество: чувство бесполезности. Отважный до безрассудства, он умел там, где всякое усилие было абсурдно, взять себя в руки и ждать, если случай предоставлял лишь один шанс из ста. Я не обладал подобным хладнокровием. Когда меня жег гнев, я становился слепым животным. Наглость негодяев „Яванской розы" привела меня в дрожь, которую я с наслаждением ощущал, как это всегда со мной случалось, когда здравый смысл уступал инстинкту. Волна, захлестнувшая меня, была мне хорошо знакома: я испытывал потребность нанести удар, и решительно. Так как я понимал, что мои мускулы ничего не стоили для этих двоих, один из которых был глыбой мяса, я вспомнил о своем револьвере. Или, вернее, о нем вспомнила моя рука. Она нашла его в правом кармане кителя, прежде чем я подумал об этом. Рефлекс был таким быстрым, что Боб, я знал, не сумеет ни остановить мою руку, ни даже отвести в сторону рукоятку револьвера. Я уже наслаждался дикой радостью… Насколько же я был изумлен, когда почувствовал, что кто-то обхватил меня сзади за пояс и держал так крепко, что моя рука оказалась прижатой к бедру! Я рывком развернулся — объятия разжались. Я оказался перед юнгой-малайцем. Он ничего не говорил, только на его худом, возбужденном лице сверкали глаза, полные мольбы. Последний вой сирены прозвучал в сырой ночи. Я почувствовал себя опустошенным и разбитым. — Похоже, вы все-таки сможете совершить неплохое путешествие, если откажетесь от некоторых своих затеек, — произнес бесцветный, неприятный моему уху голос. Сказав это, Ван Бек ушел вместе с капитаном. Они поднялись на мостик. — Зачем ты помешал мне? — спросил я у юнги вяло, без определенного интереса. Он робко ответил на pidgin[1 - Известное на всем побережье Дальнего Востока наречие из смеси английских, китайских, малайских и японских слов. (Прим. автора)]: — Тебе досталось бы от них больше, чем им от тебя. — А тебе что до этого? — Ты был ко мне добр. Мальчик оглянулся по сторонам и, никого не увидев, вынул из своих лохмотьев несколько американских, русских и японских монет. Я вспомнил, что вычистил свои карманы, дав ему эти смехотворные чаевые: это было все мое состояние. Судно завибрировало. Огни порта сдвинулись с места. Мы отплыли. В который раз… В очередной раз очертания земли, едва нам знакомой, растворились на горизонте. В который раз нашим прибежищем было судно, окруженное морем. Но каким морем! Липким, темным и до такой степени туманным, что не был виден след за кормой. Что касается судна, уже известно, чего оно стоило. Когда стало невозможно различить неясные очертания берега, растаявшего в ночи, мною овладела настоящая тоска. Что делать в эти три нескончаемых дня? Духовной жизни в это время у меня никакой не было. Читать, так сказать, я отвык, просматривая лишь газеты. Я существовал только благодаря встряскам, которыми какой-нибудь случай возбуждал мои чувства. Драки, карты, попойки, наслаждения — смена лиц и тел — и сам я, растворившийся в этой безудержной игре — такой представлял я себе судьбу настоящего мужчины. Вот в чем был смысл его существования. Ничто не приводило меня в такой ужас, как тоска. Между тем я сидел на вонючей посудине без всякой надежды на проблеск, развлечение. В довершение ко всем бедам я оттолкнул этих двух людей, которые командовали судном и могли бы сократить часы рассказами о своих приключениях, отринул их без малейшего шанса на обратный ход. И чем я этого добился? Неудавшейся угрозой, бравадой, охлажденной ребенком! Мостик „Яванской розы" был очень плохо освещен. Мне повезло: Боб не мог увидеть, как кровь бросилась мне в лицо и оно запылало. И сию же минуту я ощутил потребность разорвать окутавшую нас тишину, она становилась все отвратительней из-за однообразного скрежета судна и мерного шума от форштевня, рассекавшего текучую бездну. — Странное судно! Странные люди! — произнес я самым непринужденным тоном, какой только сумел изобразить. Боб не отвечал, и я продолжал: — И странный юнга! Несомненно, он рос среди драк. Ты же видел, он догадался, что я хотел сделать? — Я видел только, что ты вел себя как болван! — ответил Боб. Я это знал. Но мне не понравилось, что он так сказал. — Послушай, Боб, — начал я, — если ты считаешь себя настолько умнее… Он сухо оборвал меня: — Я ничего не считаю. Я не хочу прибыть в Шанхай в кандалах и вшах. Вот и все. Как только мы там окажемся и нам потребуется задать кое-кому трепку, мы это сделаем. И, поверь, я не буду последним при этом. Он зажег сигарету. Я отчетливо увидел рисунок его губ, крепко сжатых, жестоких. Нет, Боб ничем не поможет мне в этой вселившейся в меня смертельной тоске. Эта внезапная уверенность была вызвана не нашей ссорой. Ссоры возникали у нас тысячи раз со дня отъезда из Франции. Я вдруг постиг истину озарением, внезапно освещающим подлинную суть давних отношений. Помимо некоторых элементарных инстинктов, присущих нам в равной степени, и духа соперничества молодых животных, ничего общего между Бобом и мной не было. Ничто не питало в нас взыскательность, свойственную дружбе: мы были товарищи в самом прямом и узком смысле этого слова. В случае необходимости мы готовы были отдать последнюю рубашку и жизнь ради другого; мы любили вместе пить и посещать подозрительные заведения, кидаться на девочек и проводить ночи за картами, потому что никто из наших спутников не имел такой тяги, как мы, к подобным играм. Но, кроме этого, нам нечего было сказать друг другу, и истинная нежность, которая одна только наполняет смыслом молчание, между нами отсутствовала. Потому-то, после нескольких затяжек, Боб машинально предложил: — Пойдем выпьем! Я сделал вид, будто возражаю, и пробурчал: — У меня ни одного су. — И у меня тоже, — сказал Боб. — Тем более надо выпить! Изречение возымело действие. Я последовал за Бобом в обеденный зал. Там открыли иллюминаторы. Бриз рассеял запах прокисшего пива. Стол для ужина был уже накрыт. Я насчитал пять приборов. Перед простеньким баром, устроенным по правому борту, стоял пассажир, которого мы еще не видели. Это был белый, но он потрясающе легко и бегло разговаривал по-малайски с юнгой, обслуживающим его. Он заметил нас, лишь когда мы встали позади него. Тогда он внезапно обернулся и воскликнул, словно был захвачен на месте преступления: — Извините! Извините меня, джентльмены! Я не мог знать, что на такой лодчонке, как у Ван Бека, будут плыть такие изысканные люди! Я не мог этого знать, так ведь? Так вот, я объяснял этому сопляку на его жаргоне, какой я хочу коктейль. Все-таки надо, чтоб он меня понял, не так ли? Эти дикари никогда не выучат английского языка! Не окажете ли мне честь выпить со мной? Однако мне неловко, не знаю, что это сегодня со мной, право, в самом деле, не знаю, — я еще не представился. Сэр Арчибальд Хьюм, да, сэр Арчибальд, сэр, вот именно, сэр Арчибальд Хьюм. Несмотря на болезненную скорость, с которой эта речь была произнесена, мы поняли каждый слог. У нашего собеседника была прекрасная, отточенная и даже манерная артикуляция. Она показывала уровень образования лучше, нежели настойчивое подчеркивание титула. Я рассматривал его в свое удовольствие, пока он длинной, костлявой, слегка дрожащей рукой делал юнге знак налить нам выпить. Сэр Арчибальд был довольно невысокого роста, но из-за своей необычайной худобы казался гораздо выше. Красивая седая шевелюра украшала костистое, со впалыми щеками лицо. Его зернистая кожа имела цвет высохшей на солнце рыбьей кости. Он был гладко выбрит, но на его неряшливой одежде не хватало пуговиц как раз там, где их отсутствие бросалось в глаза. Властным жестом он поднял стакан, и, если б его рука не дрожала, жест был бы вполне официальным. — Джентльмены, — произнес странный субъект, — позвольте же предложить тост за Французскую Республику, за победу Англии и за нашу общую победу. Он выпил залпом, торжественно выпрямившись. Рука его стала тверже. „Яванская роза" тихо поскрипывала. — Джентльмены, — заговорил сэр Арчибальд, — вы не можете себе представить, какое удовольствие доставляет мне ваше присутствие. Общество изысканных людей для меня важнее, чем пища. — Речь его стала быстрее, он почти захлебывался. — Когда ты рожден в благовоспитанной среде, невозможно, не страдая, выносить грубиянов. Обстоятельства, да, именно… именно это слово, обстоятельства вынудили меня сесть на это ужасное судно. Я счастлив, что не меня одного и что я не наедине с Ван Беком и Маурициусом… — Он пожал плечами. — Маурициус! Он называет себя европейцем. Человек, родившийся на Суматре и бывший на Западе не дальше Сингапура! Его жизнь прошла между Японией и голландской Индией. Можете себе представить, джентльмены! А Ван Бек! Когда я познакомился с ним, он держал кафешантан. Да, именно, и не самый изысканный! Белые среди желтых на этом судне. Допустимо ли это, спрашиваю я вас? Первый раз, когда он меня увидел, он сказал: „Сэр Арчибальд, я так польщен, так польщен…" — Я и теперь польщен, мой дорогой Арчи, представьте себе! — послышался голос Ван Бека. Он уже был рядом с нами, но ни один звук не возвестил о его приближении. Если бы судно наткнулось на подводный риф, Хьюм, вероятно, растерялся бы меньше. Плечи его сразу обвисли. Он выглядел ужасно маленьким рядом с этим колоссом. Губы его задрожали. Наконец он смог произнести несколько звуков, потом пробормотал: — Я… я хотел… нет, то есть… я… поверьте, я ничего не говорил дурного, правда, не так ли, джентльмены? Этот человек нас не знал. Мы не сказали ему и трех фраз (он не дал нам на это времени), и теперь униженно, в страхе, он умолял нас подтвердить его ложь. Я бросил на Боба удивленный, полный отвращения взгляд. — Бесполезно, — холодно сказал Боб. — Самое неоспоримое качество Ван Бека — это прекрасный слух. — Да нет же, нет! — вскричал сэр Арчибальд. — Не думайте, джентльмены, уверяю вас… вы намекаете… нет, я не это хочу сказать. Я хочу сказать, что Ван Бек — необыкновенный человек, — он почти плакал, — нет, не это… нет, нет, так, я правильно сказал: необыкновенный… Колосс улыбался. Рот его был похож на медузу. Он молчал, тяжелый взгляд едва видимых глаз безжалостно уперся в маленького седовласого человечка, продолжавшего лепетать бессвязные слова. Было очевидно, что Ван Бек бесконечно наслаждался этим смертельным ужасом. Чем дольше длилось его молчание, тем больше Хьюм терял контроль над собой. Я видел, что он на грани припадка, как это случается с истеричными людьми. И, несомненно, Ван Бек довел бы его до этого, если бы капитан Маурициус, появившийся в этот момент, не крикнул: — К столу! С ужином расправились быстро. Ван Бек и Маурициус время от времени тихо переговаривались по-голландски. Боб насвистывал военный марш. Я молча ел. Хьюм пил. Он ни к чему не прикоснулся из того, что подавал ему юнга (хотя кухня на этом судне, где всякое удовольствие, казалось, запрещалось, была удивительной), но проглотил с дюжину порций виски. Ван Бек наблюдал за ним с гнетущим удовлетворением. — Кредит всегда открыт, Арчи! — бросил он ему, поднимаясь вслед за Маурициусом, который ушел, не попрощавшись. Как только дверь за колоссом закрылась, Хьюм стал тем человеком, с которым мы познакомились. — Бог мой, Бог мой! — вздохнул он. — Как трудно иметь дело с оригиналами! Но, джентльмены, не следует унывать. Теперь вечер наш, здесь теперь только мы, светские люди, не так ли? Воспользуемся же этим, воспользуемся! Что вы скажете о партии в покер, джентльмены? Бой, карты! Живо! Жадность проступила на его изможденном, бескровном лице — я не видел этого даже тогда, когда он протягивал руку к стакану спиртного. Меня охватило такое отвращение, что я швырнул на пол липкую колоду, вынырнувшую из лохмотьев юнги. Сэр Арчибальд воззрился на меня, затем его рот искривился, как у капризного ребенка, готового зареветь. — Вы видите, каковы изысканные люди? — произнес Боб, отчеканивая каждый слог. — Но все же, все же… вы выпьете со мной по стаканчику? — прошептал Хьюм. Это было уж слишком, даже для Боба. Он взял меня за руку, и мы вышли. Сэр Арчибальд бормотал уже что-то по-малайски. Когда сегодня я вспоминаю эту первую ночь на „Яванской розе", меня охватывает глубокое сожаление. Это судно, полное мрачных загадок, пыхтение которого во мраке Китайского моря я слушал, лежа на настоящей морской койке, как я должен был любить его, я должен был бы пропитаться насквозь его запахом, его тайной, его пороками! Почему я не сошелся теснее с сэром Арчибальдом, с колоссом Ван Беком? Я смог бы выудить у них столько историй! Но тогда я не знал, что самое необычное приключение часто выглядит гнусным, а главное, будучи совсем молодым, я хотел прожить каждую минуту своей жизнью и потому не испытывал интереса к жизни других. IV Боб спал мало и плохо. Это началось с того дня, когда товарищи его эскадрильи увидели, как он вернулся на базу на самолете, который он, пилот-наблюдатель, вел вместо убитого летчика, сидя на его трупе. Итак, открыв глаза, я не был удивлен, что находился в каюте один. Что до меня, то я спал мертвым сном, и пробуждение открывало мне жизнь, как совершенно новую стартовую дорожку, а мир — как радостную добычу. День давно наступил. Солнце светило прямо в толстое стекло иллюминатора. Мне достаточно было лишь спустить ноги с верхней койки, которую я занимал, чтобы коснуться пола. Я быстро умылся, бриться не стал и выбежал наружу. Великолепное сияние царило над морем и Палубой, да такое яркое, что стушевало грязь судна. Небо, ветер, волна — все дышало переполненностью и чистотой. Поистине это было прекрасным подарком, сделанным мне в утро моего двадцатилетия. Большие пузатые легкие джонки проносились мимо на своих странных парусах, подобные крылатым чудищам. На мачтах, на тросах суетились матросы со всего побережья и островов Дальнего Востока. Казалось, они оставляли позади себя запах пряностей, риса и опиума. Они снялись с якоря в неведомых портах. Они направлялись к неведомым портам. И вода стекала с выступавших на носу и на фланке скульптур. „Почему мы не Пиратское судно? — спрашивал я себя с огорчением. — Мы бы взяли на абордаж эти замечательные парусники, отвели бы их в пустынную бухту — там началась бы оргия. Несомненно, на борту у них есть прекрасные китаянки". Книжные воспоминания о флибустьерах смешались со свежими впечатлениями, полученными на Востоке, и я принялся сочинять преследования, грабеж, насилие… Легкое облако на мгновение закрыло солнце. Это мимолетное нарушение сияющей гармонии, окружавшей „Яванскую розу", прервало мои дикие, ребяческие фантазии. Я вновь очутился на палубе дрянного судна в компании трех отвратительных лиц и без единой женщины. Как и накануне, я сильно покраснел. „Я навсегда останусь ребенком, — подумал я, — дуралеем! Боб прав". Боб… Это имя изменило ход моих мыслей. Солнце приближалось к зениту. Скоро все отправятся на обед, а Боб так и не появился на палубе. Где он был? Что он мог делать? Прежде всего я отправился в обеденный зал. Он был пуст. Проходя по противоположному от нашей каюты коридору, в приоткрытую дверь я увидел сэра Арчибальда, распростертого в точно такой же камере, что и наша. Юнга протягивал ему стакан виски. Я дождался мальчика и спросил: — Ты не видел второго лейтенанта? Маленький малаец очень быстро ответил: — Он несколько раз проходил здесь. Мой интерес был возбужден не ответом, а смущенным тоном, которым он был произнесен. — Здесь! — машинально повторил я, внимательнее осматриваясь вокруг. Это был узкий проход, куда с одной стороны выходил бар, а с другой — две каюты. Одну занимал сэр Арчибальд, вторая была закрыта. Все точно так же, как по другому борту, где располагались мы. Я, конечно, ошибся, интерпретируя речь юнги. Для очистки совести я спросил еще раз: — Кто живет рядом с нами? — Никто. — А там? — Никто. — Тогда почему меня поселили вместе со вторым лейтенантом? — Господин Ван Бек спит у капитана, но у него много дел. — А в трюме? — Господин Ван Бек — хозяин. Я отправился на поиски Боба, но его не было ни на палубе, ни на полуюте. Я спустился на пост экипажа, откуда неописуемая вонь немедленно меня прогнала. Приведенный в отчаяние этим нелепым исчезновением, я сходил даже в машинное отделение. Там я увидел только двух механиков-китайцев и капитана Маурициуса в блузе кочегара. Он осторожно чистил патрубок. Все металлические части уже блестели. Огромным было мое удивление, когда я увидел на этом судне место, содержавшееся в чистоте, и я не смог удержаться, чтобы не сказать об этом капитану. Тут я во второй раз испытал удивление: Маурициус гордо и любезно улыбнулся и очень мягко произнес: — Это, знаете ли, хорошее суденышко, и ходит оно быстрее, чем можно предположить. Мы нагнали половину вчерашнего опоздания. Вы будете в Шанхае послезавтра в назначенный час. Это хорошее суденышко, уверяю вас. — Ах, в самом деле? — спросил я с таким глупым видом, что сам смутился. Маурициус снова принял непроницаемое выражение лица. Я поднялся на палубу. Там меня ждал Боб. — Мы играли в игру „постараться не встретиться все утро", — сказал я, смеясь. — Откуда ты взялся? — Из каюты. — Естественно, единственное место, где… Я замолчал, охваченный вдруг ощущением, которое не сразу смог определить. Боб выглядел как-то необычно, но что именно было в нем необычного? Едва я задал себе этот вопрос, как ответ пришел сам собой. Боб выглядел обольстительно. Во всеоружии. Он надел самую лучшую свою форму. Он был начищен до блеска. Вот почему он так долго скрывался. Этот тщательный туалет, должно быть, дался нелегко в нашем малюсеньком убежище. Машинально я провел рукой по своим колючим щекам и воскликнул: — Но как ты красив! Это для сэра Арчибальда? Боб никогда не задумывался ни над ответами, ни над поступками, и из всех его качеств меня больше всего привлекала точная быстрота его реакции. Однако на этот раз некоторое время он помедлил. В его жестоком и откровенном взгляде мелькнуло выражение недовольства и неловкости. Оно было едва уловимым, но для меня решающим: Боб что-то скрывал, вел нечестную игру. Я еще больше уверился в этом, когда он небрежно произнес: — Знаешь… Такая скучища, что надо же как-то убить время. В какой-то момент я действительно чувствовал себя несчастным. Договор, связывающий нас, не допускал секретов, тем более — лжи. До сего дня мы свято его соблюдали, даже доводя откровенность до цинизма, чтобы быть уверенными, что не пренебрегаем нашим уговором. В этом, как в деньгах, как в мужестве, я целиком полагался на Боба. И вот теперь он уже не был самим собой. Если бы я узнал, что он тайком от меня экономит, я и то страдал бы меньше. Вероятно, он понял, что со мной происходит, — я совсем не умел владеть лицом, — так как он отвел глаза к сияющему морю и, казалось, задумался. Я с тоской ждал, но Боб нахмурил брови, и я увидел, как вокруг его тонких губ залегла непреклонная, хорошо знакомая мне складка. — Пойдем пропустим по стаканчику, — только и сказал он. Я отказался. Он пожал плечами и сказал: — Как хочешь! А я хочу пить. Я уверен, что Боб не настолько уж нарушил наш товарищеский договор, как я считал тогда. Он решил, — я убежден в этом, — на некоторое время оттянуть сообщение о своем открытии, а потом сам увлекся этой игрой. Но в тот день со свойственной моему возрасту и натуре экзальтированности я почувствовал, что меня предали. В течение всего обеда, который подали немного спустя, я не заговаривал с Бобом. Я видел, что ему как будто не по себе, что он каждый раз вздрагивал, когда бой открывал дверь, что два-три раза он уже готов был задать вопрос капитану и с усилием подавлял это желание. Все это только разжигало мое любопытство, но вместе с тем и чувство горечи. Но я скорее откусил бы себе язык, чем задал вопрос тому, кого не считал больше своим товарищем. Он потерял мое доверие: все кончено. Беспощадная неподкупность моего чрезвычайно юного возраста подкреплялась для этого внутреннего решения необычайной переменчивостью чувств. И, вставая из-за стола, я испытывал к Бобу полнейшее безразличие. Он пошел было за мной. Возможно, если бы я повернулся к нему, Боб открыл бы мне свой секрет, который тяготил его. Но я сделал вид, что не заметил этой молчаливой попытки. Все же он спросил: — Что будешь делать? — Спать! — ответил я грубо. Это было правдой. В то время милостью природы любая неудача, любое разочарование вызывали у меня сонливость вплоть до головокружения. Это было средством защиты, экзорцизмом. Я вышел, ни с кем не попрощавшись, — грубость приобретается быстро, — даже с сэром Арчибальдом, соблюдавшим в присутствии Ван Бека трусливое молчание побитой собаки. Мне надо было лишь пройти по коридору, чтобы попасть в нашу каюту. Рывком я скинул китель, сапоги и лег. Какое-то мгновение я хотел было снова одеться, чтобы последить за Бобом, но счел недостойной для себя роль шпиона. „Я покажу ему, этому мерзавцу, что есть еще честные люди, — говорил я себе, — а он мне неинтересен со всеми своими тайнами лжесвидетеля, и наказанием ему будет то, что он потерял своего товарища". Я уже начал представлять себе самые драматические обстоятельства, в которых мое пренебрежительное великодушие уничтожающе подействует на Боба, но тут меня настиг сон. „Что делает здесь этот желтокожий чертяка? Зачем он с силой тянет меня за руку? Почему он выглядит таким взволнованным? Почему кричит?" Такие мысли я осознал, когда сел на койке. Я еще не пришел в себя и не мог отделить мир сна от реальности. Внезапно все встало на свои места. Передо мной стоял юнга „Яванской розы" и говорил: — Идем… быстро идем… Если ты промедлишь, произойдет несчастье… Когда дети упрашивают и испуганы, в их глазах всегда некий магнетизм, перед которым трудно устоять, особенно у туземцев, наделенных непревзойденной властной выразительностью. Я ни минуты не колебался и, в чем был, подчинился маленькой, вцепившейся мне в запястье руке. Я пробежал за юнгой через обеденный зал, и потом он выпустил мою руку. Я стоял один перед обеими каютами правого борта. Каюта сэра Арчибальда была теперь закрыта. Вторая тоже, но за подрагивающей дверью слышались сдавленные крики. Я попытался открыть ее. Тщетно. Однако по мягкой податливости деревянной панели я понял, что дверь удерживалась не замком, а человеком. Я разогнался и ударил. Дверь поддалась. Я споткнулся о два рухнувших тела. Одно из них — я сразу узнал по униформе — принадлежало Бобу. Непроизвольно я бросился ему на помощь. У меня была только одна мысль: Боб обнаружил опасную тайну, и ему хотели отомстить. Но внезапно моя рука, готовая уже нанести удар, обмякла. Противником Боба была женщина. Вглядевшись, на мгновение я потерял способность рассуждать: метиска из Кобе… По какому неоспоримому признаку я сумел тогда безошибочно узнать ее? Не могу сказать. Инстинктивно, нутром. Напряженное, искаженное в судорожном сопротивлении лицо, совсем не было похожим ни на высокомерное явление в «Гранд-отеле» в Кобе, ни на застывшую статую, опирающуюся на старого куруму в агонии. Копна разметавшихся черных волос, закрывавшая лицо, смятое разорванное кимоно… обнаженные бедра… открытая наполовину вздымающаяся грудь — пойманное животное, изнемогшее, почти побежденное. Кстати, вот эти признаки и вселили в меня твердую уверенность и жгучий гнев. Я почувствовал себя выше, шире и тяжелее, чем Боб. Ярость придала мне невероятную силу. Я схватил Боба за шиворот, рывком сбросил его с тела, с которым он готов был слиться, сгреб его в охапку, вытащил в коридор и швырнул, как тюк. Он сильно ударился головой о переборку. Какое-то время лежал неподвижно. Но, придя в себя, с кошачьей гибкостью и ловкостью вскочил на ноги. Дверь в каюту метиски сильно хлопнула и с лихорадочной быстротой закрылась на ключ. С дикой ненавистью мы смотрели с Бобом друг на друга, с трудом переводя дыхание. Он чувствовал, что мог бы одолеть меня. На этот раз он сунул руку в карман, где был револьвер. — Ну, стреляй! Стреляй же! Валяй! Ты видишь, у меня нет оружия. Этот крик — он спас меня — вырвался не из-за инстинкта самосохранения. Напротив, я в самом деле хотел, да, именно хотел, чтобы Боб подтвердил, что он предатель. Я хотел услышать выстрелы, почувствовать пули в своем теле. Умереть я не хотел. Тогда казалось, что ничто не могло меня убить. Но мне необходима была развязка, которая соответствовала бы моему яростному возбуждению своей беспредельностью, своей дикостью. Есть минуты гнева, когда страх становится чем-то непонятным. Тогда остается одно желание — разрушать, опустошать, желание катастрофы, в которой готов погибнуть сам. Но ничего такого не произошло. Боб опустил руку. Мои неистовые крики превзошли по силе его собственное неистовство. Захмелевший человек трезвеет при общении с более пьяным. Боб пришел в себя, опасаясь моего бешенства. Тогда глубокая усталость сменила ярость на его лице. Несомненно, она наступила вследствие неудовлетворенного сексуального возбуждения, но возможно также, и скорее всего, от внезапного осознания, в какую пропасть может скатиться юнец, подчиняющийся лишь вожделению. Печальный сарказм скривил его губы, он потряс головой и резким тоном, но гораздо тише, чем обыкновенно, произнес: — Ты неподражаем в качестве защитника добродетели. Боб знал силу своей иронии. Она часто отрезвляла мои безумства. Не знаю, рассчитывал ли он в этот раз на что-нибудь в этом роде или попросту поступил обычно для себя, но на какое-то мгновение он мог решить, что вновь одержал надо мной верх. Я в самом деле застыл недвижим и молчалив, глядя на дверь метиски. Я вдруг вспомнил, что явился к ней без сапог, без кителя и галстука, с развязанными тесемками на концах брюк, растрепанный, небритый. Я содрогнулся при мысли, что молодая женщина может появиться каждую секунду, может увидеть меня, растерзанного, смешного… А другой, тайком наведя лоск, будет злорадствовать! Я взял Боба за плечи и шепнул ему: — Посмотрим, кто будет смеяться последним. Пока идем к нам. Надо с этим покончить. Боб, не сопротивляясь, пошел в нашу каюту. В тесном помещении мы стояли почти вплотную друг к другу, и в то время, как я хлестал его оскорблениями, как пощечинами, я ощущал на своем лице его горячее дыхание. Чего только я не наговорил ему в неистовом приступе попранного доверия, уязвленного самолюбия и смутно осознаваемой ревности! В бессвязном лопотании я напомнил Бобу наш уговор, который никогда не нарушал. Он предполагал полную взаимную откровенность, без всяких отступлений, недомолвок. И особенно в отношении женщин. Мы поклялись, дабы избежать всякой низости, атаковывать только при равных шансах. Разве не рассказал я ему во всех подробностях историю с курумой? Не признал ли он, что случай предоставлял первенство мне? А сам тайком пытался взять реванш, трусливо, позорно. — Да, ты сдрейфил, сдрейфил передо мной! — кричал я. — Ты ушел в подполье. Ты напомадился для этой низости и смеешь думать, что у тебя есть самолюбие? И ты еще осмеливаешься давать мне уроки! Боб ничего не отвечал на мою брань. Только его от природы бледное лицо с каждой минутой бледнело все больше. Я же, несмотря на его молчание, видя, что мои удары достигают цели, расходился все сильнее с садистским наслаждением. Не поклянусь, что поведение Боба было единственной причиной моих яростных нападок. Когда я вновь думаю об этом, то понимаю, что в результате долго переносимого унижения они явились довольно низкой местью. Я слишком долго восхищался самообладанием Боба, его уверенностью, его иронией и остроумием, чего не было у меня, чтобы во мне не зародилось чувство неполноценности. И к тому же он был на четыре года старше меня и часто обращался со мной с высоты своего опыта. Словом, это он сухо и жестко установил правила наших отношений. Не один раз за мои невинные проступки он мне их напоминал. Я мелочно воспользовался всем этим. — Честь товарища! Ты ведь говорил это? Говорил? Любовь! Дружба! Пустяки! Я принимаю только закон товарищества. Вот мужской закон. Кто все это говорил, ну? Ах, как здорово!.. Ага! Вот и договорились! Заморочить мне голову высокими фразами, чтобы тайком стряпать свои делишки. И ты — товарищ? Предатель! Вор! Вот… вот ты… Я не смог закончить. Совершенно неожиданно Боб отшвырнул меня от двери, на которую я навалился, и исчез. Я выкрикнул ему вслед еще какие-то ругательства, хотя прекрасно понимал, что его бегство было средством избежать драки, в которой один из нас слишком дорого заплатил бы за слова, сказанные мною. С трудом переводя дыхание, на нервном пределе, я рухнул на нижнюю койку. Но, неожиданно вспомнив, что это койка Боба, вскочил, словно обожженный раскаленным железом. Теснота помещения душила меня. Я натянул сапоги, набросил китель и кинулся на палубу. Моя ярость растворилась в сумерках восточного моря. Испарения, казалось, отливали всеми металлами, всеми сказочными камнями, соединяя небо с водой, но свет был необыкновенно ясным. На пороге ночи он разливался над таким спокойным, гладким морем, что все, что проступало в нем, — странные летающие рыбы, огромные чайки, джонки с развевающимися парусами — казалось видением сна, сказки или мифа. Я очень хорошо помню, отчетливо вижу картину этого поистине необыкновенного явления. Следует признать, что чувства сами способны запечатлевать картины раз и навсегда и могут воспроизвести их в любой момент жизни. Ибо в тот вечер, о котором сейчас говорю, я ничего не видел или, вернее, то, что я видел, не доходило до меня. Глядя на волшебный закат широко раскрытыми глазами, словно слепой, я думал: „Как он смог ее обнаружить? Как? Как?" Боб так и не открыл мне этот секрет, но и сегодня, как и тогда, я думаю, что секрет довольно прост. Боб встал очень рано, покинув койку из-за привычной бессонницы. Он бесцельно бродил по палубе и коридорам. Женщина, которая по неизвестным нам причинам, не показывалась (может, просто из-за морской болезни), в этот ранний час ничего не подозревала. Она решилась выйти из каюты или же открыть дверь. Банальная случайность столкнула ее с Бобом. Она тотчас же скрылась. Действия и поведение Боба красноречиво рассказали мне о том, что произошло дальше. Его исчезновение, причиной которого было вначале тщетное выслеживание, затем тщательное одевание, спешный завтрак вследствие напрасного ожидания, — все логически выстраивалось. А после? После? На этой стадии размышлений кровь застучала у меня в висках. В то время как я спал, Боб принялся вновь следить за каютой метиски. Маленький малаец по какому-то ее вызову открыл дверь — Боб ринулся туда. Я слишком хорошо знал наглую дерзость и холодное безумие, с каким так ловко и так часто он укрощал женщин. Он делал это не раз. Возможно, если бы не я, ему бы это удалось вновь. Если бы не я… если бы не я… конечно. Но он успел поцеловать ее. Укусить ее губы, форму, цвет которых я хранил в своей чувственной памяти. Он мог увидеть кожу, которая будоражила меня, прижать к себе ее прекрасное тело, коснуться самых тайных ее изгибов… В эту минуту мне под ногти вонзились занозы, и я заметил, что рву руками деревянную обшивку релинга. Острая боль не охладила меня. Огонь, жгущий мне нутро, был сильнее. — Скотина! — произнес я вслух. — Скотина! Клянусь, она будет моей раньше. Эти слова прозвенели неожиданно на пустынной палубе — то были звуки моего собственного голоса… Разом я ощутил свое существование и освободился от образа Боба, который неотступно преследовал меня. На нашем судне между такими же переборками, под тот же шум машин, в те же самые дни и те же самые ночи и в тот же порт, что и я, направлялась прекрасная метиска из Кобе. На что же я жаловался? Боб попытал свое счастье. Неудачно. Он проиграл. Теперь моя очередь. Внезапно радость залила меня. Метиска появится на следующий день. Море было таким ласковым, что не могло бы испугать даже боязливого ребенка. Обнаруженный тайник уже не тайник. Метиска должна выйти. Я решил вернуться к себе в каюту. Следовало побриться, сменить форму. Но я сделал лишь несколько шагов. Подражать Бобу? Этим самым я дал бы ему слишком богатую пищу для насмешки, пусть молчаливой. Однако мог ли я предстать перед глазами метиски в том виде, в каком был? Я видел, что загнан в тупик. Каково бы ни было решение, самолюбие мое будет уязвлено. Счастливый или несчастный возраст — кто скажет, — когда способен терзаться подобными рассуждениями? В этих сомнениях я был застигнут сигналом к ужину. Я заметно, но без особого чувства пожал плечами и направился в обеденный зал. Метиски там не было. V В середине ужина Боб поднялся с места. Несмотря на плотную тишину, бывшую, казалось, законом на наших встречах, никто не повернул к нему головы. Ван Беку и Маурициусу, по всей видимости, все наши поступки были безразличны. Сэр Арчибальд пребывал под жутким гипнозом, который внушал ему колосс. Что до меня, то я хотел исключить Боба из зоны своего внимания. Но я напрасно старался. Я не смог помешать себе отметить, что Боб был совершенно пьян. Когда он сидел, никто не мог определить степень его опьянения, какое бы количество спиртного Боб не выпил. Цвет его матового лица не менялся. Он не становился ни болтливее, ни молчаливее: его здравомыслие оставалось нетронутым, разве слегка отличалось горечью и резкостью. Однако и в нормальном состоянии такое тоже бывало, поэтому ничего определенного сказать было нельзя. Он выдавал себя, только когда стоял. Но надо было пожить с ним, чтобы начать замечать это. В противном случае его точные, размеренные движения могли сойти за естественные, хотя обычно они были живыми и ловкими. По тому, как Боб медленно и осторожно преодолел несколько метров от стола до бара, я все понял. Да, Боб пьян, и пьян в стельку. Он грубо подозвал юнгу, потребовал себе большой, налитый до краев, стакан коньяка и застыл, автоматически регулярно поднося его ко рту. Конечно, пока мы ужинали, он все реже делал глотки — как раз когда мы закончили, он допил свой коньяк. После этого он вышел с еще большей осторожностью. Если бы даже в моем отношении к Бобу не было никакой трещины, я бы не стал заниматься им. Я знал, что в состоянии опьянения — в отличие от меня — он ничем не рисковал. Спиртное, вместо того чтобы возбуждать, толкнуть на какую-нибудь глупость, действовало на Боба как успокоительное. Я также знал, что в этом случае он любил быть один и наслаждаться покоем под действием токсического вещества, как под наркотиком. Зарядившись вновь чувством мести, возродившимся от присутствия Боба, я подумал: „Теперь ему на все наплевать. Как удобно! А я! Что делать мне? Тоже напиться?" Даже сегодня не могу пить один, как бы радостно или грустно мне ни было. Для меня вино и спиртное заключают в себе братское начало, горячий и мощный стимул, сопричастность, требующие общества приятелей или друзей. В двадцать лет это требование было гораздо настоятельнее. Итак, в качестве компаньона у меня оставался только сэр Арчибальд. Ах! Если б я смог встретить в эту минуту летчиков или солдат, авантюристов или разбойников, коих я столько раз встречал на своем пути, в какую отчаянную пьянку я бы ринулся? Уверен, меня пришлось бы посадить на цепь, но я забыл бы и Боба и метиску. Нужно быть двадцатилетним, страдать от чувственного воображения, доведенного до галлюцинаций, не знать ни тормозов, ни законов, насильно быть целомудренным целую неделю, ощущать вокруг тайну женщины и судна в китайских водах, нужно иметь все это, вместе взятое, чтобы понять приступ лихорадки и тоски, точившей меня. Бар, юнга, сэр Арчибальд были мне отвратительны, а моя каюта еще больше. Единственное место, единственное существо зажигали огонь в моих мыслях, моих желаниях. Сам не зная как, я оказался перед дверью метиски: она явно была закрыта. Я легонько постучал — никакого ответа. Я приложил ухо к грязной двери — никакого шума. Выпрямившись, я увидел Ван Бека. Он выходил из обеденного зала. Заметил ли он мое движение? Я не знал. Его дьявольская способность ходить бесшумно позволяла предполагать все. Коридор был слишком узок, и, проходя мимо, он задел меня своим огромным телом. В эту минуту мне показалось, что он хотел заговорить со мной, чего с ним не случалось с тех пор, как я хотел его ударить. Но он подавил это желание, так и не разжав свои огромные рыхлые губы. И только в глазах его, заплывших жиром, в его таких светлых, почти бесцветных глазах появилось невероятно жестокое выражение. Невольно я оперся о дверь метиски, ко всему готовый. Ненужный рефлекс. Ван Бек дошел до конца коридора, не обернувшись, и там исчез. Я вышел на палубу. Не знаю, сколько времени я там провел, шагая, останавливаясь, снова возобновляя хождение. Порой в тумане, таком же, какой окутывал море ночью, со щемящей точностью я видел метиску. Она лежала в тесной каюте. Она не спала. Ее округлые, точеные руки были подложены под голову, груди полуобнажены, как только что, когда Боб подмял ее под себя. Конечно, она сожалела об этой минуте. Она, наверное, кричала, сопротивлялась, но не для того ли, чтобы затем отдаться? Разве не были мы с Бобом уверены, что каждая женщина хочет, чтобы ее брали силой? У меня помутилось в глазах. Я оперся о релинг. Внезапно, словно речь шла о моей жизни, я кинулся в обеденный зал. Я почувствовал, что мне требуется отвлекающее средство, любое и немедленно. Иначе бы я выломал дверь каюты, в которой, я видел, видел, словно наяву, метиска ждала, призывала к насилию. Тогда никакая сила не помешала бы мне растерзать ее тело. Сэр Арчибальд, должно быть, решил, что я сошел с ума. Я схватил его за плечи, почувствовав под одеждой хрупкие кости, встряхнул его и выкрикнул: — Покер!.. Быстро! — Но… но… лейтенант… послушайте… Нас только двое, — пролепетал он, ошалев от моей напористости. Я встряхнул его сильнее, крича: — Ну и что! Я хочу играть! — А ваш товарищ? — К черту! Я хочу играть без него. Думаю, чтобы утолить жажду игры, сэр Арчибальд согласился бы взять в партнеры беглого или прокаженного. Если он и задумался на минуту, то не о моем состоянии, а о том, как этим воспользоваться. — Покер вдвоем — это не только странно, лейтенант, — наконец молвил он назидательно, — но и неправильно. Но в кости мы смогли бы сразиться. Подходит? Сейчас я разыграл бы даже в орлянку все свое состояние, если б имел его. Я приказал бою дать нам стаканчик с костями, коктейль с шампанским и виски. Я знал только два средства заставить замолчать сэра Арчибальда — Ван Бек и игра. Колосс повергал его в тягостное, болезненное молчание, зато инструменты удачи сэр Арчибальд держал в руках с наслаждением. На его бескровном лице постепенно проступила легкая краска, губы начали взволнованно подрагивать: поистине он пребывал в сильном возбуждении. Мы играли допоздна. Монотонность игры в кости и постоянная неудача наконец утомили меня. — Я уверен, вы меня простите, лейтенант, не правда ли, — сказал сэр Арчибальд, вновь обретая свое болезненное празднословие, — вы поймете меня, поскольку вы джентльмен, если я позволю себе обратить ваше внимание на тот печальный, но очевидный факт, что вы проиграли восемьсот сорок долларов. — Вы получите их в Шанхае, — ответил я. — Можете быть спокойны! И я показал ему вексель во французское консульство. — Замечательно, совершенно замечательно! — вскричал сэр Арчибальд. — Консул — прелестнейший человек из всего дипломатического корпуса. А здесь деньги мне не нужны… Но вы… вы… еще раз простите меня… в Шанхае вы не забудете?.. О! Умоляю вас, не сердитесь… Я знаю, что вы джентльмен, истинный джентльмен, но увлечения молодости… Да, да, я полностью вам доверяю, но мне так хочется иметь немного собственных денег. Он понизил голос, произнося последние слова, и я почувствовал их жалкую искренность. Это меня тронуло. Я проникся мимолетным, но явно дружеским расположением к этому маленькому пьянчуге с хорошими манерами, который непонятно почему приходил то в возбуждение, то в ужас. И к тому же предательство Боба лишило меня конфидента. — Сэр Арчибальд, — сказал я, — доверие за доверие. Я сообщу вам о некотором открытии: на борту есть женщина. — Приняв за удивление выражение смятения, исказившее его лицо, я продолжал: — И какая женщина! Чудо!.. Это метиска. — Нет, нет! — вдруг воскликнул сэр Арчибальд Его искривленный рот, вздрагивающие руки вызвали у меня опасение, что это delirium tremens[2 - Белая горячка.]. Пронзительным, истерическим голосом он закончил: — Я вам… я вам запрещаю… Она моя. Она моя! И он убежал. Мне пришлось вернуться в каюту. Там, одетый, сидел на своей койке Боб. По его взгляду, неподвижно устремленному на меня, я понял, что он меня ждет и продолжал бы ждать, если бы потребовалось, не двигаясь с места, до рассвета. — Я вел себя как мне хотелось, — медленно вымолвил он бесцветным голосом. — У нас больше нет ничего общего. У нас никогда больше не будет ничего общего. Но хочу сказать, что любой ценой помогу тебе переспать с метиской. Располагай мной как тебе будет угодно. Вот. Это все. Он лег и погасил свет. Я разделся в темноте. VI Я был один и тщательно причесывался (сегодня утром я мог это делать без борьбы с собой), когда юнга-малаец вошел ко мне в каюту. Взглядом умного, внимательного животного он серьезно осмотрел мои выбритые припудренные щеки, блестящие волосы, мою черную форму с красным галуном на брюках, которая, как я считал, лучше всего сидела на мне. — Что тебе, малыш? — спросил я как можно мягче, ибо чувствовал в ребенке друга. Он не решался. Я повторил: — Ну, говори. Не бойся! Все, что смогу, сделаю. Бой вперил в меня глаза, которые постепенно или, так сказать, по капле наполнялись мольбой. Наконец он прошептал: — Забудь женщину-метиску. — Что ты сказал? — вскрикнул я. Громче, настойчивее юнга повторил: — Забудь женщину-метиску! Странная вещь, мне не было смешно. Между тем впервые ребенок вмешивался в мои любовные дела. Однако умоляющее выражение на худеньком лице и во всей малюсенькой фигуре в лохмотьях было таким настойчивым, что я стал серьезным. — Ты хочешь, чтобы я больше не думал о женщине из каюты? — спросил я задумчиво. — Чтобы не пытался ее увидеть, чтобы не стал с ней заговаривать при встрече? На каждый вопрос юнга кивал, глядя мне в глаза. — А почему? Ни разу не видел, чтобы так быстро менялось выражение лица. Доверчивое, дружеское и полное преданности минуту назад лицо юнги закрылось, захлопнулось мгновенно. Черты лица, глаза, движения — все стало чужим, непроницаемым. — Я ничего не знаю, — ответил маленький малаец, — только прошу тебя, для твоего же добра, забудь женщину-метиску. На какое-то мгновение у меня промелькнула мысль расспросить его о ее имени, происхождении, откуда была родом незнакомка, но подобное дознание у мальчика, который меня обслуживал, показалось мне недостойным. В любом поступке всегда есть своя мораль. В моей, допускающей излишества и обход закона, возникла непредвиденная совестливость. Мне захотелось успокоить юнгу. — Можешь быть спокойным, — сказал я ему. — Женщина-метиска не выходит из своей каюты. С озабоченным видом он возразил: — Она на палубе. — На палубе? — вскричал я. — Поэтому-то ты испугался? Спасибо, сынок, спасибо! В приливе радости я взял мальчика под мышки (он был невероятно легкий) и два-три раза подбросил вверх. Когда я опустил его на пол каюты, он хотел что-то сказать, что-то крикнуть. Смеясь, я прикрыл ему рот рукой. Я увидел их на левом борту, стоящих лицом к морю. Сэр Арчибальд зябко кутался в свое пальто. Она же, напротив, была в белой шелковой блузке с вырезом на спине. То, как она держала голову, говорило о том, что она подставляла лицо, которого я не видел, холодному ветру, обжигающим брызгам. „Так вовсе не морская болезнь принуждала ее к затворничеству, — подумал я. — До этого дня такой качки еще не было". Потом я вспомнил вчерашний крик сэра Арчибальда: „Она моя! Она моя!" Меня поразил не только этот вопль. Все что делал или говорил сэр Арчибальд, казалось мне бредом, пьяными фантазиями, и вот оказалось, что его разглагольствования имели основания. „Ее любовник! — сказал я себе. — Он ее содержит… да… ее любовник! И конечно, ревнивый, как все старики". Сам я не относился к такого рода покровителям, и в моих глазах их щедроты не уменьшали достоинства тех, кому они предназначались. Я находил вполне естественным, что красивое и здоровое создание побуждало щедро оплачивать расположение, которое оно расточало уродцам и старцам. Из двоих она представлялась мне честнее. По правде говоря, я даже обрадовался этой связи. Метиска казалась мне теперь более доступной. Хотя мой опыт был небольшим, но он уже научил меня, что для молодого воздыхателя лучшим посредником у молодой женщины является смешной старикашка, претендующий на роль тирана. Конечно, таковой явно и была роль сэра Арчибальда. Он прятал ее от посторонних взглядов, заточал ее, и если теперь она и вышла немного подышать, это было наверняка против его воли. Не слишком ли резко он жестикулировал? Не вставал ли он на цыпочки, чтобы бросить ей в лицо оскорбления, отдельные слова которых или по крайней мере их смысл доносил до меня ветер? Бедная девочка!.. И это из страха перед таким старым пугалом маленький малаец хотел меня остановить? Бедный мальчишка!.. Ни метиска, ни сэр Арчибальд не слышали, как я подошел. Я легонько хлопнул сэра Арчибальда по спине и сказал: — Дорогой друг, будьте любезны представить меня вашей даме. То ли удивление заставило сэра Арчибальда подчиниться, то ли церемонный тон, который я инстинктивно принял, произвел впечатление на его манию достойных манер. Он сделал это очень глухо, бесцветным голосом, который в отличие от его обычного высокого тембра, казалось, стерся до последней связки. Затем еще тише, колеблясь, запинаясь в двух словах, добавил: — Вот мисс… да… мисс Флоранс… Казалось, он хотел продолжить. Однако замолчал. Нервы у него были на пределе. Его страхи ревнивого маньяка рассмешили бы меня, если бы у меня было время задерживаться на этом. Но это же был сэр Арчибальд! Метиска Флоранс стояла здесь, передо мной, на расстоянии руки. Я первый раз смог разглядеть ее. В Кобе в обеденном зале отеля она только раз прошла мимо. Когда старый рикша вез ее, я иногда видел ее профиль, покачивающийся в такт тележке. На откосе, который чуть не стал для нее роковым, ее черты были искажены от ужаса. А когда я вырвал ее у Боба в каюте „Яванской розы", у нее был вид изнасилованной девицы. И вот теперь, освещенное ярким, чистым сиянием морского неба, которое очистилось под действием бриза, лицо Флоранс почти касалось моего. Это освещение было бы немилосердным для менее совершенной кожи. Но оно выигрышно подчеркивало красоту, достоинства кожи цвета темной слоновой кости, своей тонкостью и нежностью походившей на цветок или шелк. Рисунок ноздрей и губ придавал ей шарм молодых, полных неги животных, а гладкий и благородный лоб, глубина больших, черных, слегка оттянутых к вискам глаз хранила неподвижную строгость идола. Флоранс ничего не ответила ни на слова сэра Арчибальда, ни на мои банальности. Но мне и не надо было никакого ответа. Сейчас мне было достаточно любоваться ею. Если выражение „пожирать глазами" имело для меня какой-то смысл, то это проявилось сегодня утром. Мои глаза, ослепленные и голодные, насыщались, упивались великолепной живой пищей. Метиска выдержала мой жадный и грубый осмотр, не меняя выражения, не шевельнувшись своим длинным, роскошным, гибким телом. Казалось, она абсолютно не узнала меня. Казалось, совершенно не заметила настойчивости, дерзости моего вожделения. Не мигая глядела она на меня — казалось, она меня не видела. Неужели это то существо, которое я обнаружил с искривленным ртом и обнаженными бедрами на полу каюты, то, которое уже уступало Бобу? Эта женщина, в которой два образа слились воедино, заключала в себе такую властную эротическую силу, что я вынужден был закрыть на мгновение глаза, чтобы сдержаться и не укусить сжатые губы Флоранс. Но полностью сопротивляться этому чувственному зову я не мог. Я взял руку метиски, лежавшую на релинге, и поцеловал ее ладонь. Рука не отнялась, но не потеплела, а стала холодной, ледяной. Плоть Флоранс, как и ее лицо, ничего не выражала. Поэтому-то я и отпустил эту мертвую руку, а вовсе не из-за резкого вопля, который вдруг испустил сэр Арчибальд: — Довольно! Довольно! Я смотрел, как он уводит Флоранс. Однако мое желание ослабло лишь на мгновение. Я намерился кинуться вслед странной паре. Чья-то человеческая туша преградила мне путь. Откуда и как появился Ван Бек? И почему он взирал на меня с такой уничтожающей ненавистью, он, чье лицо, казалось, было не способно выражать какое-нибудь чувство? Пока я задавался этим вопросом, на правом борту хлопнула дверь. Ван Бек проследовал дальше, к полуюту. Боб снова был пьян. Чтобы к обеду дойти до подобного состояния эйфории, он, должно быть, начал пить с самого утра. Но в то время, в силу физического здоровья и привычки пить, опьянение еще не доставляло нам блаженства. Я увидел, что Боб сидит на моем месте. О ком-нибудь другом я подумал бы, что тот ошибся, но, как я уже говорил, чем больше Боб хмелел, тем вернее становился у него глаз. Я коротко осведомился, почему он так поступил. — Болван! — проговорил беззлобно Боб, ничего больше не добавив. Он снова потребовал стакан коньяка, в это время пришли Маурициус и Ван Бек. Только тогда рядом с обычным местом Боба я заметил новый прибор: для Флоранс. Я буду сидеть рядом с ней. Боб начал играть роль, которую для себя выбрал. Мгновение я решал, достойно ли это меня. Но тут, опираясь на руку сэра Арчибальда, показалась Флоранс. Больше я не размышлял о поведении Боба. Когда все увидели, что метиска должна будет сесть рядом со мной, мне показалось, сэр Арчибальд и Ван Бек, оба, хотели этому помешать. Но она сделала вид, что ничего не заметила, и быстрым шагом, сделавшим невозможным подобное вмешательство, прошла в конец стола, где напротив капитана Маурициуса находился ее прибор. Тот приветствовал Флоранс небрежным кивком, не подойдя к ней. Ван Бек сел, что-то невнятно буркнув. Однако на минуту нечто, напоминавшее человеческое выражение, промелькнуло в складках жира и мертвенно-бледной кожи, служащих ему лицом. И обед начался в тишине, как обычно. Но это молчание, которое прежде я легко переносил, на этот раз показалось мне недопустимым. И не только потому, что было нелепо и невозможно завязать разговор с метиской за этим столом немых, но прежде всего потому, что я понял: велась некая игра, тягостная и нечистоплотная, не нуждавшаяся в словах, центром которой была метиска. Я был уверен, что Маурициус и Ван Бек знали Флоранс так же хорошо, как сэра Арчибальда. Для них она была не просто пассажирка, севшая по воле случая. Заговор, жесткий, сложный, изощренный, связывал этих четырех людей. Это чувствовалось, угадывалось, ощущалось физически, по выражениям, теням на их лицах, которые я постоянно видел во время наших встреч, проходивших безразлично, безучастно. Маурициус, как всегда, выглядел озабоченным. Ван Бек воплощал странную смесь смирения и ярости. Что до сэра Арчибальда, его можно было сравнить со сломанной механической игрушкой: голова его то и дело дергалась рывками то в сторону колосса, то в мою, то в сторону метиски. И только ее поведение не менялось. Или же, возможно, я не вполне изучил ее лицо, чтобы отыскать в нем какие-либо изменения. Но кто смог бы в точности определить, что выражали ее черты, выточенные в прекрасном материале, ее темные глаза с неподвижным блеском? Боб принес новый стакан коньяка. Он приподнял его и спокойно произнес: — Я пью за самую прекрасную девушку китайских морей! Он выпил коньяк залпом, так, как нас научили в Сибири казаки атамана Семенова. Сэр Арчибальд вздрогнул так сильно, что закачался стол. Ван Бек слегка повел подбородком. Мне показалось, что розовая волна чуть заметно набежала на щеки метиски. Несомненно, она вспомнила попытку Боба. Я не смог вынести мысли, что каждый из присутствующих мужчин, каждый, кроме меня, имел тайное право на это существо, которое я желал изо всех сил. Я опустил левую руку под скатерть и властно положил ее на ногу метиски. Побоялась ли она вызвать скандал? Удивление ли лишило ее всякой реакции? Не знаю. Но она и на этот раз проявила необычайную способность контролировать свои нервы, свои мышцы. Ничто в ней не шевельнулось, и мгновение я владел круглым и гладким коленом, выше ощущая нежное и теплое бедро. Внезапно Флоранс поднялась. В то же время я увидел, как Ван Бек рванул на себя скатерть. Что произошло бы, если бы меня застукали? В самом деле, думаю, что, несмотря на физическую слабость, сэр Арчибальд бросился бы на меня, ибо, даже не имея доказательств, он уже сделал первый жест. Затем он схватил Флоранс за руку и выволок ее из зала. — Вы должны мне коньяк, — сказал Боб колоссу. И, ни к кому не обращаясь, добавил, размышляя вслух: — Нет ничего нелепее, чем ревнивый монстр. Ван Бек обратился к Маурициусу по-английски, то есть хотел, чтобы мы поняли. — Я неоднократно говорил вам, — произнес он. — Я не хотел пассажиров на этот рейс. Если на судне произойдет несчастье, виной этому будет ваша жадность! Он выпил большой стакан воды: он и капитан были весьма воздержанны. Юнга собирал осколки посуды. VII Наступила ночь. После обеда я раз двадцать прошелся, прогуливаясь по липким коридорам „Яванской розы", с тем чтобы в нужный момент пройти мимо каюты Флоранс. Но всякий раз я видел сэра Арчибальда в дверях его каюты, пялившегося на дверь, за которой он запер метиску. Он демонстративно держал в руке браунинг. Ни он, ни его оружие не пугали меня. Он так сильно дрожал, что промахнулся бы, даже стреляя в упор. Чего я опасался с его стороны, так это истерики, шума, скандала, а в присутствии Флоранс комизм сцены подобного рода лишил бы меня малейшего шанса на успех. Не говоря уж о вмешательстве Ван Бека… Последнего во время моих прогулок я встречал чаще обычного. Он был в сопровождении то Маурициуса, то китайского писаря, то желтокожих матросов с плечами грузчиков. Все казались крайне озабоченными. Их непрерывное хождение взад-вперед осуществлялось с нижней палубы к полуюту и с полуюта на нижнюю палубу. Одни спускались со стопками пустых мешков, другие поднимались с пачками бумаги, исписанной цифрами… Эти маневры внезапно открыли мне все то значение, какое имела для меня женщина, даже голоса которой я еще не слышал. В тщетных поисках встречи с ней я потерял счет дням. Суета штаба и экипажа „Яванской розы" напомнила мне о том, что на следующий день судно встанет на якорь у пристани в Шанхае. Каким далеким казалось желание, высказанное мною, когда мы покидали Кобе, — прибыть как можно скорее! Теперь я говорил себе, что часы сочтены, что мне нельзя терять ни минуты, если я хотел, чтобы Флоранс стала моей, ибо пройдет ночь — и мы окажемся в огромном городе, в муравейнике, где наши пути уже не пересекутся. И эти минуты, такие драгоценные, последние минуты испытываемого мною желания ускользали, я чувствовал, одна за другой, бесплодные, бессильные. Я возвращался к каюте метиски, снова встречал сэра Арчибальда на часах. Он смешно размахивал своим револьвером. И я поворачивал на палубу… мерил ее широкими шагами, глубоко вдыхая сырой воздух, пытаясь унять нетерпение и тоску. Одна из таких лихорадочных прогулок столкнула меня с Бобом. Поднимаясь по лестнице, которая вела в трюм, он покачнулся сильнее, чем это обычно происходило при нашей встрече. Тотчас я решил, что это от опьянения. Но тут же понял, что ошибся. Лоб у Боба был перевязан платком, испачканным красными пятнами. Даже когда порываешь с товарищем, вид его крови вызывает беспокойство. Я спросил: — Это серьезно? — Могло быть! — ответил Боб. — Расскажи. — Я прогулялся в неудачном месте, вот и все. — Где? — В трюме. — Зачем? — Дай я выпью. Мне пришлось потерпеть, пока юнга нальет Бобу одну за другой три порции коньяка. После этого Боб сказал: — На этой помойке с вами невесело, отнюдь! Пить? Однако есть предел, если пьешь в одиночку. Когда нечем поразвлечься, стоит попробовать заняться самообразованием. Я пошел посмотреть машины, затем трюмы. Там что-то происходило. Я залег между двумя тюками с рисом, чтобы понаблюдать, не утомляясь. Рис мягок, довольно удобно. Мне было уютно. Я уснул. Меня разбудил грохот молотков: несколько китайцев открывали ящик. Другие китайцы держали мешки, любопытные мешки… прорезиненные. Тут я вспомнил, что видел, как эти мешки переносили в трюмы судна, но, занятый преследованием Флоранс, не обратил на это внимания. — Эти китайцы перегружали содержимое ящиков в мешки, — продолжал Боб. — А содержимое было, молодой человек, ружья и пулеметы, разобранные на части. Вот так! — Боб удовлетворенно взглянул на меня, как математик, решивший задачу, и закончил: — Они все заодно. — Кто? — спросил я нетерпеливо. — Ты слишком трезв. Твои мысли направлены не в ту сторону. „Они", конечно же, — это Ван Бек и Маурициус, а также таможенники, жандармы из Кобе и старая мумия, прибывшая благословить весь этот военный хлам перед отплытием, припоминаешь? Мне оставалось склониться перед логикой подогретого алкоголем Боба: японские власти пособничали контрабанде оружия на „Яванской розе". Тогда я имел смутное представление о тайной игре в Китае, которая впоследствии привела к трагической развязке; но было очевидно, что наше судно представляло собой малюсенькое звено в огромной операции. Политические комбинации, даже если они должны были встряхнуть народы, мало что говорили в то время моему воображению. Я тронул повязку, наскоро сделанную Бобом. — А это? — спросил я. — Ах, это… — произнес он, — да… вспомнив старого усохшего японца и то, как мы надеялись, что он наденет наручники на Маурициуса, я начал, думаю, громко смеяться. Тогда один ящик упал мне на голову, лишь задев меня, иначе я не смог бы показать, что вооружен, а они с помощью своих молотков устроили бы несчастный случай… Затаился в трюме… неудачно размещенный груз… сожаление ангелов-хранителей „Яванской розы" — и французскому консулу в Шанхае нечего было бы сказать: все в порядке. — Тебе не больно? — Нет. Я обработал рану коньяком. Я благоразумен. Никакой примеси… никакой примеси… В это время юнга накрыл на стол. Стояло только два прибора. — Для тебя и второго офицера, — сказал мне мальчик. — Ван Бек и капитан слишком заняты, — заметил Боб. — А сэр Арчибальд? — спросил я. — Ест у себя в каюте, — пояснил маленький малаец. — А… мисс Флоранс? — Тоже. — Я обедаю с коньяком, — заявил Боб. — В Шанхае Франция заплатит. — Он растянулся на двух стульях и вздохнул: — Римляне, принимавшие пищу лежа, умели жить. Юнга принялся нас обслуживать. Некоторое время я был занят рассказом Боба о том, что с ним случилось, но потом мысль о Флоранс вновь завладела мной. Метиска находилась здесь, в нескольких метрах, охраняемая марионеткой и деревянной панелью, непрочность которой я уже испробовал. Но сделать я ничего не мог. Если бы речь шла только о желании, я бы, разумеется, не очень-то страдал, но самолюбие, юношеское тщеславие жгли меня невыносимо. И к тому же из опыта я знал, что воспоминание об упущенной возможности станет для меня длительной и упорной пыткой. Боб очень спокойно сказал: — Надеюсь, ты воспользуешься их контрабандной деятельностью. Я изумленно спросил: — О чем ты? Чем я… — Облегчается твоя задача относительно девицы, разве нет? — продолжал Боб тем же ровным голосом. Мне потребовалось некоторое время для ответа. Его забота о моих интересах относительно Флоранс ужасно меня смущала. Я был слишком самолюбив и хотел попытать счастья один. Кроме того, желание Боба откупиться было ненормальным, чудовищным. Какого усилия, вероятно, стоило ему подобное сообщничество! — Слушай, Боб, — сказал я. — Не напрягайся, и даже если… Он прервал меня: — Я напрягаюсь? Я? Но мне это ни к чему, что ты, старина! Его интонация и взгляд были так искренни, что я не мог усомниться. — Но… но… — произнес я глупо. — Теперь тебе все равно, если я пересплю с Флоранс? — О! Женщины, — сказал он, — даже самые красивые… Пожатие плечами, складка у рта и то, как он выпил новый стакан, дали мне понять лучше, чем какое-либо объяснение, смысл его слов. Я вспомнил, что рассказывают о действии опиума на некоторых людей и о презрении, которое они испытывают к плотскому вожделению в состоянии эйфории. У Боба состояние чрезмерного опьянения имело тот же эффект. Я с трудом понимал это: у меня алкоголь, напротив, вызывал эротическое возбуждение. Но следовало согласиться с тем, что у Боба чувства притуплялись. И отныне я знал, что он принялся пить инстинктивно, из чувства самосохранения. Раз он хотел откупиться от того, что я называл предательством, он избрал самые благоприятные условия, чтобы заплатить эту дань. — Боб, ты оригинал! — сказал я. Я произнес это холодно, равнодушно. На самом деле я был в восхищении от человека, который умел так укрощать свои наклонности. Больше того, я готов был забыть его вероломство. Я вновь обретал товарища. Я ждал лишь одного слова, оправдательного слова, — чтобы принести свои извинения. Ибо без такой компенсации я не мог все же отказаться от привилегированного положения правдолюбца. В то время я был очень плохим психологом. Боб также. Заплатив, он считал меня своим должником. Чтобы возобновить наши отношения, он ожидал от меня слов благодарности. Естественно, как с одной, так и с другой стороны, слово не прозвучало. Боб прошел со мной на палубу. Несмотря ни на что, некоторая искренность вернулась в наши отношения и мы больше не испытывали потребности избегать друг друга. Боб прихватил с собой стакан коньяка. Я тоже. Не разговаривая, глядя в море, мы пили маленькими глотками. Моря совершенно не было видно. В нескольких метрах от нас нечто вроде водянистого, вязкого бельма сочилось с его поверхности и затягивало горизонт. „Яванская роза" медленно продвигалась сквозь липкие потемки. И эта медлительность постоянно напоминала мне, что мы приближались к цели. „Мне необходимо что-то предпринять. Необходимо! Необходимо!" Вот что я повторял про себя, как маньяк, не находя выхода моему возрастающему желанию. Боб очень тихо произнес: — Послушай! Я прислушался и тоже различил странный шум. Он доносился из угла, который скрывала ведущая к полуюту лестница, отбрасывая тень, совершенно непроницаемую, особенно в такую чрезвычайно туманную погоду. Этот шум походил то ли на скрип, то ли на стон. Стараясь не шуметь, мы обошли лестницу, каждый со своей стороны. Там, скрючившись под первыми ступеньками, сидел на корточках человек. По тому, как вздрагивали плечи, я узнал этого человека. — Сэр Арчибальд! — воскликнул я. — Молчите, во имя неба, молчите! — взмолился старый англичанин… — Я… я… — Рыдания прервали его речь. Чтобы не напугать его, Боб прошептал ему на ухо: — Что происходит, почтенный муж? Отчего вы плачете? Вы можете мне это сказать, я джентльмен и друг. — Он… он… запретил мне посещать обеденный зал, — простонал сэр Арчибальд. — Он запретил мне пить. Он… он обращается со мной, как со своим рабом, это унизительно… это… это чудовищно… чудовищно для меня… Слезы, всхлипывания снова стали душить его. Даже в таком состоянии, раздавленный отчаянием, сэр Арчибальд не вызывал у меня жалости. Конечно, ее трудно было найти в наших сердцах, слишком молодых и уже очерствевших. Но думаю, что и любой другой человек, наделенный нормальной чувствительностью, не был бы способен испытывать к сэру Арчибальду ничего другого, кроме любопытства, смешанного с отвращением. Даже его боль, как и все прочие чувства, выглядела искусственной, пошлой, смешной. Его рыдания напоминали звуки заржавевшего замка. Голос срывался на высоких нотах ложной патетики. Его можно было сравнить с плохим актером. — Он наказал меня. Он осмеливается меня наказывать, скотина! — взвизгнул вдруг сэр Арчибальд. — Да кто? — нетерпеливо спросил я. Я очень хорошо знал, о ком говорил сэр Арчибальд, но хотел вернуть его к реальности. Мне это удалось. Он выдохнул: — Ван Бек. — А за какой проступок? Этот вопрос задал Боб. Но сэр Арчибальд ответил мне. — Разве это вас касается? — воскликнул он. — Я обязан перед вами отчитываться? По какому праву вы допрашиваете меня? Внезапный старческий гнев заставил его подняться. Его руки вцепились в кожаный ремень моей портупеи. Я отчетливо почувствовал, что он тряс меня благодаря не силе в руках, а их спазматическому содроганию. — Вы во всем виноваты! — продолжал сэр Арчибальд. — Во всем! Во всем! Я ненавижу вас! Вы не можете себе представить как! Так же, как я ненавижу Ван Бека! Это имя, несмотря на возбуждение, заставило сэра Арчибальда вспомнить об осторожности. Он понизил голос до совершенно неразборчивого бормотания. — Ну хватит. Сделайте глоток! — резко приказал Боб. И он сунул свой полупустой стакан в зубы сэра Арчибальда, которые так сильно застучали о край стакана, что в какую-то минуту мне показалось, что он разбился. Но на „Яванской розе" посуда была толстой и прочной. Сэр Арчибальд проглотил коньяк до последней капли. — Дай твой! — посоветовал Боб. Машинально я протянул свой стакан сэру Арчибальду. Он жадно выпил. — Вам лучше? — спросил Боб. — Да… немного… немного… Спасибо… Но этого недостаточно. — Раздобудь еще и постарайся, чтобы маленький малаец не упрямился. Это для меня. Твое присутствие здесь необязательно. Понял? Я понял. Если сэр Арчибальд будет иметь достаточно спиртного, он не двинется с места. Одним прыжком я очутился в баре и сказал юнге: — Отнеси на палубу, под лестницу, бутылку коньяка для моего товарища, и побыстрее. — Сделаю. — Подожди, это не все. Мне сейчас же нужен ключ от каюты номер три. Ничего не говори, бесполезно, он мне нужен, иначе я выломаю дверь. Никто в мире не помешает сделать это. Если произойдет несчастье, так по твоей вине. Я слышал, как мальчик что-то прошептал по-малайски. Я разобрал только: — Amok. Юнга дал мне ключ. VIII Флоранс ждала меня. Я не нахожу другого слова, чтобы определить ее поведение. Она стояла за дверью, так что, толкнув дверь, я заставил притаившуюся за ней метиску податься назад и какое-то мгновение я ее не видел. Я решил, что каюта пуста. И сейчас еще помню, с какой яростью я захлопнул за собой дверь. И тогда я увидел Флоранс и понял, что она меня ждала. Она не выразила ни испуга, ни удивления. Она была готова к моему приходу. Впрочем, ключ в отлаженном замке я повернул бесшумно, как вор. Это могло ее насторожить. Наверняка у нее было предчувствие. Сколько времени она уже поджидала здесь неподвижно, сложив прелестные руки на своих плечах, словом, такой, какой я ее увидел? Я ожидал застать ее врасплох — она меня обескуражила. Сама ее одежда — длинный, из белого плотного шелка пеньюар — делала ее беззащитной. Однако она не сделала ни одного защитного жеста. Только одно движение: руки ее разжались и упали вдоль тела с изящной и чувственной медленностью. В самом деле, я испугался, что Флоранс каким-либо непредвиденным образом ускользнет от меня. Кто на моем месте не стал бы опасаться подобного исчезновения, видя такую уверенность, спокойствие, молчаливость? Но я не был создан для рефлексий и неопределенности. Во всяком случае, ситуация не оставляла времени для этого. В каждую минуту сэр Арчибальд, обеспокоенный моим отсутствием, мог появиться и всполошить экипаж. В течение бесконечно тянувшегося дня у меня было время строить самые различные планы. Один из них, простой и быстрый для осуществления, показался мне лучшим. Я набросил свое пальто на плечи метиски и приказал: — Идем! Флоранс не шевельнулась. Я взял ее на руки и прошептал на ухо: — Если вы крикнете, я вставлю вам кляп. И я бы это сделал не колеблясь, доведенный собственным поведением до положения, выход из которого мог быть достигнут лишь насилием. Я был бы обесчещен в своих собственных глазах, если бы это насилие не было доведено до конца. Флоранс меня к этому не толкала. Я не услышал от нее ни стона, ни вздоха в то время, как быстро направлялся к спасательной шлюпке, находившейся у релинга. Я опустил туда Флоранс. Сам спрыгнул следом. Метиска по-прежнему не шевелилась. Она лежала все так же неподвижно, как и тогда, когда я нес ее на руках. В этом отсутствии реакции, в этом полном безразличии было что-то нечеловеческое. В какое-то мгновение я подумал, что рожденная и воспитанная, как рабыня, Флоранс принимала меня, как принимала сэра Арчибальда, и в это мгновение она потеряла в моих глазах всякую ценность. Тотчас же я вспомнил о ее жестокости к старому рикше, о ее отчаянной борьбе с Бобом. И вновь я не понимал эту девушку. Теперь она находилась рядом, в маленькой шлюпке, вплотную прижатая ко мне. Мое пальто соскользнуло. В полумраке тумана лицо Флоранс и верхняя часть пеньюара слились в одно бледное пятно. Было холодно, сыро. Я знал, что под шелком у Флоранс ничего не было, но она не дрожала. Казалось, ничто ее не волновало, ни внутренняя, ни внешняя сторона жизни. Вдруг я услышал ее голос, голос, который до сих пор оставался мне неизвестным. Он оказался чистым, нежным, протяжным. Хриплый восточный налет едва был уловим и звучал глухим аккомпанементом невидимого инструмента. Изъясняясь по-французски, этот голос сказал мне: — Жизнь моя, я люблю тебя. Если бы Флоранс захотела парализовать во мне всякое желание, волю и даже мозг, она не смогла бы проделать это лучше. Звучание ее голоса… язык, на котором она заговорила… слова, которые она произнесла… Во мне жило единственное чувство: недоуменное изумление человека, который знает, что видит сон и в то же самое время не может поверить в это. „Я на грузовом судне „Яванская роза". А это — в моем пальто — лежит метиска Флоранс". Эту идиотскую фразу я мысленно повторил десять раз, сто раз, уцепившись за нее, как единственно реальный элемент моего существования. — Ты мне не ответишь? — спросила Флоранс. Она была права. Я был смешон и отвратителен. Женщину не похищают, не бросают в сырую, липкую шлюпку, с тем чтобы молча сидеть возле. Но напрасно я подстегивал, хлестал свое самолюбие, я сумел только выдавить: — Ты… ты не… значит, ты не знаешь английского? Она рассмеялась и ответила: — Я знаю английский тоже… очень хорошо… меня очень хорошо воспитали. Во французском монастыре Йокогамы. — Она помолчала, затем горячо продолжала: — Но раз я тебя люблю, то хочу говорить с тобой на языке твоей матери. Все это было невероятно абсурдным: ее объяснение в любви, мой ответ, наше убежище, мое оцепенение — все. Жестокий, дикий гнев встряхнул меня. Я схватил Флоранс за руки, грубо сжал и, нагнувшись к ней, крикнул: — Ты меня любишь! Что ты несешь! Ты считаешь меня идиотом. Ты меня любишь! Не трудись лгать так грубо. Ты знаешь, я не нуждаюсь в этом. Ты меня любишь! Я не прошу тебя об этом. Не берусь утверждать, что в этой безудержной речи Флоранс уловила оскорбления, но мне показалось, что ее руки слегка дрожали, когда она вновь заговорила. Однако голос ее оставался ровным и нежным. — Я не умею лгать, — сказала она. — Зачем лгать? Молчать гораздо легче. И снова мне нечего было сказать, и тогда совсем тихо, почти по-детски я спросил: — Но возможно ли это? Ты меня, так сказать, не видела. Я никогда с тобой не говорил. — Это произошло в Кобе, на улице с откосом, — ответила Флоранс, не меняя тона. — Это произошло, когда старый японец долго умирал, когда я почувствовала себя на грани смерти и когда ты не помог мне. Я смотрела на тебя. Но ты не двигался. В эту минуту я так любила жизнь, а ты был сама жизнь. Тогда я ощутила потребность любить тебя. Метиска глубоко вздохнула и сложила руки на груди. Я почувствовал это движение, не видя его, так как темнота уже скрывала от меня Флоранс, оставляя лишь смутные очертания. „Яванская роза" двигалась неуловимым ходом. Все вокруг и внутри меня, казалось, растворилось. — Ты рад, что я тебя люблю? — шепнула Флоранс. Я вздрогнул, настолько ее интонация звучала с детской грустью. Еще не выйдя полностью из оцепенения, я постепенно возвращался к действительности. — Ну да, конечно, — ответил я. Я крепко поцеловал Флоранс в ямку на шее, в то место, где начинается плечо. В тот же миг молниеносным движением моя рука открыла пеньюар и проскользнула к груди. Все тело Флоранс сжалось. Она простонала: — Нет, прошу тебя. Нет, я боюсь. Тогда внезапно я полностью отдался во власть чувствам, то есть элементарному вожделению. Сколько раз я слышал те же слова от женщин, которые тотчас же уступали и тонули в наслаждении. Эта ложная защита действовала на меня как эротический призыв. Услышав стон Флоранс, я стал похож на дикого зверя. Я сжал метиску, прижав ее к грубому сукну кителя, вдыхая, целуя, кусая сквозь шелк ее тело и, варварски лаская, стал срывать с нее одежду. Потом я подмял ее под себя коротким и грубым рывком, так что головы наши ударились о борт шлюпки. Она же тем временем не вырывалась, а продолжала все больше напрягаться и конвульсивно вздрагивать. И не переставала умолять уже чужим голосом: — Перестань!.. Не надо… жизнь моя, жизнь моя! Во имя неба… я боюсь… я боюсь за тебя! Я слышал эту мольбу, это тихое бормотание мне на ухо. Они лишь усиливали мое желание. Опасения Флоранс… Ее горячий безумный шепот… угрозы сэра Арчибальда… моя победа над Бобом… и это судно, тихо стонущее в теплой ночи… Все эти образы и голоса — какой мощный возбудитель! В неравной борьбе я терзал метиску, властвовал и уже чувствовал, как напряжение ее ослабевало и она сдавалась. Тут она пронзительно вскрикнула. В то же время словно мертвая зыбь всколыхнула вдруг море. Спасательная шлюпка внезапно накренилась. Удар был таким сильным, что, отброшенный от Флоранс, я едва не вылетел на палубу. Вспышка света осветила меня. Тогда я увидел, так как „Яванская роза" продолжала мирно и медленно двигаться, что был жертвой человеческой силы. Я поднялся, готовый сразиться. Но мне не дали для этого времени. Чья-то ручища схватила меня сзади за ворот, и я почувствовал, что меня оторвали от земли и подняли в воздух. Инстинктивно я пытался сопротивляться, вновь оказаться на палубе, но все мои усилия были тщетны: чудовищная хватка парализовала мои самые невероятные усилия. В этих тисках я оказался беспомощной тряпичной куклой. Мой вес, сила, импульсивность, молодость не помогали. Мешок безвольного мяса, отвратительно легкая игрушка — вот каким я ощущал себя в эту минуту. И такими словами я сравнивал себя с физической мощью Ван Бека, осознав, что только он способен был опрокинуть спасательную шлюпку и воспользоваться ею как пращой, чтобы вышвырнуть нас оттуда — Флоранс и меня — как мусор. Никто Ван Беку не помогал. Он был один, и я был в его руках. Я абсолютно не сомневался в том, что он собирался со мной сделать. Он поднял меня вровень со своим лицом, и я увидел, что он жаждет моей смерти. Еще ни разу такая беспощадная ненависть, такая страстная жажда убийства не проступала на его обычно невыразительном лице. Ван Бек являл собой больше чем убийцу: обнаружился палач. Ярость и боль, застывшие в его глазах, его безобразный рот были для меня непостижимы. Однако это был единственный случай, когда я смог увидеть на его лице человеческие чувства. Ван Бек так страдал, что сама по себе смерть не могла облегчить его жгучую, невыносимую боль. Он еще не выбрал для меня длительной и мучительной пытки, чтобы уничтожить мою плоть, нервы, поэтому он приходил в себя, наслаждаясь моим бессилием. Все это я прочел за отрезок времени, не поддающийся определению. И я испытывал страх, животный страх, с той четкостью и быстротой всякого живого существа, подвергающегося смертельной угрозе. В меньшей степени страх перед смертью как таковой, в которую, несмотря ни на что, мой инстинкт отказывался верить, но от ужасающей маски, прижатой к моему лицу, увеличившейся в размерах из-за близкого расстояния и тумана. Маска палача, влюбленного в свое ремесло, который лишь замешкался, выбирая орудие пытки. Этому промедлению — истинной причине моего ужаса — я был обязан своим спасением. Если бы Ван Бек был более импульсивен, если бы расчет не был органичным элементом всех его поступков, даже самых сильных и глубоких, мое приключение и существование, несомненно, нашли бы свой конец в глубине невидимого ночного Китайского моря. Ван Бек мог сделать лишь шаг, протянуть руку, разжать ее — и я упал бы, как мешок, в туман. Но не надо было мудрствовать: Ван Бек упустил главное, а именно — мою гибель. В то время как он изрыгал неразборчивые рыкания, в которых я иногда различал „вырвать тебе глаза… язык", послышался топот быстро бегущих ног. Ван Бек жутко выругался и метнулся к релингу. Он не успел, Флоранс была возле него, крича, обращаясь к невидимому свидетелю: — Посмотрите! Посмотрите! Я говорила вам! Нас охватил луч света, и голос Боба произнес четко, ясно и спокойно: — Вам повезло, господин владелец! Сегодня это второй предотвращенный несчастный случай на вашем судне. Я почувствовал, как рука колосса дрогнула. Причина была не в усталости. Просто его смертоносная ярость, неожиданно угасшая, судорогой сжала его мышцы. — Ну-ну, — произнес Боб, — поставьте этого молодого человека на палубу. Вы и так уже достаточно его помучили. Французские власти отдадут вам должное в Шанхае, уверяю вас! Мои колени и ладони неожиданно уперлись в липкое дерево: Ван Бек выпустил меня. Я сразу же забыл об опасности, которую избежал, и о тех, кто меня спас. Я думал только об унижении находиться у ног этого животного, да еще на глазах у Флоранс. Я вскочил на ноги и, придя в исступление от ярости и стыда, хотел броситься на Ван Бека. Две живые лианы обвились вокруг моей шеи — руки метиски. Тут раздался истерический вопль: — Я запрещаю тебе прикасаться к нему… ты… ты… Сэр Арчибальд не закончил, он впился ногтями в руки Флоранс и оторвал их от меня. Как только сэр Арчибальд вмешивался, он умудрялся придать трагической ситуации абсурдный и мелкий характер. — Вы должны согласиться, — сказал Ван Бек, обращаясь к Бобу, — что я не превысил своих прав. Это мой долг охранять женщину, принадлежащую другу, которую он не в состоянии защитить сам. Мне оставалось восхищаться самообладанием колосса. Беспечная поза… Спокойный, будто сонный голос… все было прекрасно наиграно. Только я, испытавший физическое соприкосновение с гневом, доведенным до пароксизма жестокости, я единственный мог судить об усилии, которое потребовалось для подобного притворства. — Разумеется, — ответил Боб, — и я полностью разделяю ваши чувства. Я всегда говорил своему товарищу, что следует сохранять мужество. У каждого свой черед! Ван Бек пристально взглянул на Боба. Затем поднес два пальца ко рту и пронзительно свистнул. Из трюма появился матрос-китаец. Я плохо помню его лицо, но страшно изувеченное обнажившимся сухожилием его плечо до сих пор в моей памяти. — Проводи мисс до ее каюты, — приказал Ван Бек на pidgin. — Всю ночь будешь у двери каюты: она не должна выходить, никто не должен входить к ней. Колосс не стал слушать клятвы в послушании, высказываемые китайцем. Он развернулся и исчез в тумане. Я хотел было догнать его. Боб меня остановил, сказав: — Пусть идет! Твоя единственно возможная месть — отобрать Флоранс. — Зачем? — спросил я. Боб пожал плечами и задумчиво прошептал: — Что этот малый — идиот, верно так же, как то, что мне хочется пить! IX Я последовал за Бобом без приглашения. Мы сидели перед баром. Боб пил. Я смотрел на свой стакан. Не было никакой внутренней связи между нами, и я знал, что ее и не могло быть. Боб благодаря своему алкогольному лечению жил в мире, открытом только для спекуляций, пророчеств, которых я не понимал. Я же, напротив, слитком бурно пережил своей кровью события, происшедшие в течение последнего получаса, чтобы так просто от них отделаться. Я все еще дрожал от лихорадки, которую возбуждала во мне кожа Флоранс, от страха и стыда, которые заставил меня пережить Ван Бек. Так близко быть у цели, чувствовать благоухающее тело, упругое и гладкое, уже слившееся с моим, и вдруг оказаться подвешенным, встряхиваемым за шиворот, как паршивый щенок! Как я мог размышлять, находить объяснения, проникать в тайники души, предвидеть будущее? Горечь, отвращение к самому себе, угрызения совести — вот что составляло пищу моего ума. Я злился на Ван Бека, на судьбу, на Боба, а также на Флоранс. „Еще несколько минут, — говорил я себе, — и я бы добился своего!" Ибо на самом деле я пришел к выводу, что подвиг насилия над женщиной, которая даже не сопротивлялась, обелил бы меня в глазах других, и прежде всего в собственных, за унижение, которое Ван Бек заставил меня испытать. „У каждого свой черед!" — смеялся Боб, обращаясь к колоссу. Но не мне ли был адресован этот сарказм? А теперь никакой надежды! Желтокожий дикарь сторожил дверь Флоранс. Дикарь, которого ничто не заставит уйти. Если бы у меня было много денег… Но в качестве состояния на „Яванской розе" у меня был лишь долг сэру Арчибальду. Воспоминание об этом шуте гороховом принесло мне некоторое облегчение. Облегчение, надо сказать, того же свойства, что и мое страдание. По меньшей мере, его-то я одурачил, высмеял, оставил в дураках (я не хотел думать о том, что это произошло с помощью Боба). Я, по крайней мере, отыгрался на нем. Что я мог поделать, если он использовал ярмарочного борца, чтобы защищать предмет своей старческой страсти? Он не рискнул прийти один потребовать у меня объяснений. Я мог бы смести его одним махом руки, я мог бы… В то время как я успокаивал себя таким образом, сэр Арчибальд вошел в обеденный зал и направился прямо ко мне. — Лейтенант, — сказал он, — вы должны дать мне некоторые объяснения. В манере, тоне сэра Арчибальда было что-то серьезное, похожее на достоинство, отчего я какое-то мгновение не мог вымолвить ни слова. Даже Боб с любопытством взглянул на нас. — К вашим услугам, сэр Арчибальд! — ответил я наконец. — Мне необходимо быть с вами наедине! — Само собой! Мы вышли на палубу. Случаю было угодно, чтобы сэр Арчибальд остановился в том самом месте, где Ван Бек крутил меня как петрушку. Вновь я ощутил прилив горечи. — Ну, вы желаете удовлетворения? — грубо спросил я. — Выбирайте оружие! Сэр Арчибальд, казалось, не слышал меня. Он смотрел на перевернутую спасательную шлюпку. Вдруг он схватил меня за рукав, я снова почувствовал дрожание алкоголика, и снова мне показался смешным его голос, когда он взвизгнул: — Как далеко вы зашли с Флоранс? Резким рывком я высвободился из его слабых рук и воскликнул: — Спросите об этом у нее! — Нет, нет. Она ничего не скажет. Я должен узнать это у вас. — Что узнать? — Все ваши… жесты… да… все гнусности! Сэр Арчибальд с минуту помолчал, а потом тихим голосом произнес: — Я хочу… хочу знать, что вы с ней делали. Его неожиданный шепот, то, как он приблизил свое лицо к моему, дрожание губ, нездоровый блеск в глазах — все заставляло меня думать, что сэр Арчибальд страдал от ревности меньше, чем от мук извращенности. — Обычно за такие подробности платят, — сказал я ему. — О! Замолчите! О! Бог вас накажет! Никогда не думал, что этот шут способен на такой рвущий душу искренний крик, такой жалобный и детский от горя. Я осознавал, что совершил проступок, который мне не удавалось охарактеризовать. И меня занимала только одна мысль — отделаться от сэра Арчибальда как можно быстрее. Я заговорил, как скотина. — Вам хочется это знать! — крикнул я. — Пожалуйста! Я целовал, ласкал Флоранс, как хотел, как мне нравилось, а она все позволяла и говорила, что любит меня, что я — ее жизнь… — Потом, потом? — лихорадочно шептал сэр Арчибальд. — Вам этого недостаточно? Чего вы хотите еще? — Вы с ней?.. Вы с ней?.. — Переспал ли я с ней? Это не дает вам покоя? Ну, так нет, успокойтесь! Ваш дорогой друг прибыл как раз вовремя. Сэр Арчибальд прислонился к релингу, пропустил пальцы за ворот, будто задыхался. Я повернулся к нему спиной и сделал лишь шаг к коридору. Рывком, в который он, вероятно, вложил все свои силы, сэр Арчибальд ухватил меня за рукав. — Если вы еще не все сказали мне, говорите быстро, — процедил я сквозь зубы, теряя терпение и готовясь к новой истерике. Но сэр Арчибальд прошептал виноватым голосом: — Вы очень на меня сердитесь? От удивления я ничего не мог выговорить, а немыслимый человек продолжал: — Вы не правы! Однажды, когда вы все узнаете, вы поблагодарите меня. Для вас это каприз, фантазия, развлечение в скучной поездке. Но вам осталось недолго скучать. Завтра мы будем в Шанхае. Вы тут же забудете Флоранс. Все, что говорил этот человек, ни одного слова которого я не принимал всерьез, было правдой. Я хорошо знал и без него, что незнакомый огромный город немедленно заставит меня забыть Флоранс. Я это слишком хорошо знал, и это было одной из основных причин, по которой я торопился добиться своего. Но я не желал, чтобы мне об этом говорили, я не желал, чтобы мне дали еще больше почувствовать мучительную горечь поражения. Я наклонился к сэру Арчибальду и холодно заявил: — Флоранс меня любит и, клянусь, будет моей в Шанхае! Мои слова были лишь проявлением тщеславия. На самом деле, как только мы сойдем с судна, метиска станет мне безразлична. Но сэр Арчибальд не сомневался в моей настойчивости. Он шепнул: — Я думал, вы родились под более счастливой звездой! — Говорите, пожалуйста, яснее, тогда я, возможно, смогу вам ответить. — Вы не должны иметь связь с Флоранс. — Сэр Арчибальд с отчаянием подчеркнул свою просьбу. В его голосе не было больше ничего комического. Однако я попытался еще раз грубо пошутить. — Это так огорчит вас? — О! Речь не обо мне. О вас. — Прошу вас, позвольте мне самому заботиться о себе. — Но вы же ничего не знаете, вы не можете этого знать! — Ну, так скажите, только без выходок, потому что, клянусь, с меня хватит! Сэр Арчибальд вздохнул с хриплым шумом. — Даете ли вы мне слово, слово офицера, — промямлил он, — что никому на свете, ни на земле, ни, разумеется, в море, вы не скажете о том, что узнаете сейчас от меня? Итак, ваше слово? — Слово! — Офицера? — Офицера. — Тогда сейчас я вам скажу… подождите… подождите… Не торопитесь, во имя неба… пожалейте же меня… нет, нет… я хочу рассказать о Флоранс. Сэр Арчибальд снова замолчал, вобрал в себя воздух с тем же странным звуком, затем медленно произнес: — Вы не должны прикасаться к Флоранс: она больна. Наступила продолжительная пауза, но на этот раз у меня не было желания нарушить ее или уйти. Молчание длилось долго. Наконец я очень тихо спросил: — Вы так и не скажете… Сэр Арчибальд сделал утвердительный знак головой, и я услышал, как зловещий свист, три с трудом произнесенных слога: си-фи-лис. X В те отдаленные времена, если праздники или служба того требовали, мое здоровье позволяло провести пять-шесть бессонных ночей подряд. Но если мне не мешали сильное возбуждение от удовольствия или воинские обязанности, я спал наперекор всему. Более того, неприятности, огорчения, разочарования были самым сильным снотворным. Может показаться удивительным, что мой ум и нервы нашли полное успокоение после неудачи с Флоранс, после откровения сэра Арчибальда. Однако это было не так. Самый глубокий, самый здоровый сон на «Яванской розе» я имел после событий, бессвязную последовательность которых только что начертал. Я ощутил пустоту и тяжесть в голове; давящая усталость сковала все мои члены, и, лишенный потребности размышлять, защищенный этим неодолимым и благотворным онемением, я добрался до своей койки. Едва коснувшись узкого, жесткого ложа, я погрузился в бессознательное состояние. Молодость защищала свой отъявленный эгоизм. Должно быть, я проспал часов двенадцать. Я определил продолжительность сна не по своим часам — они разбились во время драки в „Аквариуме" Владивостока — и не по освещению, так как нечто вроде белого бельма нависло за иллюминатором. Я ощутил эти двенадцать часов сна по подвижности суставов, по прекрасному приливу крови и радостному самоощущению. Насколько преувеличенными, абсурдными, напрасными, непонятными показались мне все мои тревоги накануне. Жесточайшее разочарование не имело больше власти над грудью, расправленной животной веселостью, над сердцем, таким же новым, как при рождении. Неутоленное вожделение, уязвленная самонадеянность, жжение осмеяния, сожаление о невозможном, — я был огражден от всего этого. И ничто не могло помешать мне быть снова довольным собой. За несколько секунд я убедил себя, что не сыграл дурной роли. Не доказал ли я Бобу, что Флоранс ждала меня, а его оттолкнула? Вмешательство Ван Бека? Нет ничего постыдного в том, что с голыми руками ты беззащитен перед чудовищем. Если бы я встретился с Ван Беком в каком-нибудь ночном заведении, он бы увидел, на что я способен с разбитой бутылкой в руке. Нужно быть сумасшедшим, чтобы страдать от подобных глупостей или же принимать их всерьез. Ибо, говорил я себе, на самом деле эти препятствия сослужили мне службу. Флоранс больна — мне не о чем жалеть. Я не боялся заразиться. Здесь я тоже считал себя неуязвимым. Разве не прошел я через все притоны и вертепы Калифорнии, Гонолулу, Японии, Сибири с ненасытным любопытством школьника или новобранца? Не испробовал ли я безо всяких предосторожностей девиц всех достоинств и цвета кожи, только потому, что они были красивы или необычны? И не доказывала ли полнейшая безнаказанность после всех этих контактов, что я рожден, чтобы нарушать законы осторожности и стыда? Нет, не опасения сделали меня безразличным к Флоранс и уже отдаляли от нее, как от тусклого воспоминания. Это было отвращение, которое испытывает всякое здоровое существо к испорченной пище или гнилому фрукту. — С какой стати заботиться о ней! — сказал я себе. — Впереди Шанхай! Судно больше не двигалось, должно быть, мы причалили. Непрерывные звуки сирены возвещали о деятельности огромного порта. Можно было подумать, что суда всех морей устремились сюда, настолько этот рев раздавался часто, требовательно, повторяясь на все лады. Сирены привели мои нервы в неистовое возбуждение. Шанхай! Европейские колонии, китайские джонки, бары, игорные дома, танцевальные клубы, девицы. Боб, конечно, уже сошел. Он опередил меня. Он вот-вот получит деньги в консульстве, примет ванну, бросится в лабиринт наслаждений, пока я все еще буду во власти таможенников! Я оделся с бешеной скоростью, побросал в сумку свою одежду, белье, туалетные принадлежности и устремился навстречу причалам, небоскребам, заводам, толпам Шанхая. Ничего этого я не увидел. Больше того, я вообще ничего не увидел! Знаю, что выражаюсь непонятно, но какими словами описать ощущение и зрелище несуществующего? Прямо с палубы я окунулся в невесомое, бесформенное, неощутимое пространство — пространство мутное, непроницаемое. Небо и море исчезли, и свет тоже. Нельзя было назвать светом неясное, вялое освещение цвета сажи, подземное, подводное, отбрасываемое неизвестно каким источником или светилом. Как попавшее в ловушку животное, инстинктивно я сделал круг по судну. На корме, на носу, по обоим бортам все тоже самое. „Яванская роза", казалось, попала в огромную сеть из невидимых нитей, придавленная чудовищным колпаком, стенки которого исчезали при прикосновении к ним, оставаясь при этом настолько непроницаемыми, настолько непреодолимыми, словно были из крепчайшего металла. Буквально в двух шагах от меня ничего не было видно. Очертания судна расплывались в желтоватом веществе, прилипавшим к дереву и металлу. Сцепившись, слившись с релингом, колыхалась, притягивая взгляд, темная масса, отливающая шафраном. Да, в самом деле, это был мир проклятой мечты, рокового колдовства, и сирены были его голосом. Они выли, трубили, жаловались со всех сторон незримого. Порой отдельные, порой смешавшиеся с апокалипсическим хором сирены выплескивали на пожираемое, погибающее человечество таинственные силы и неведомые знаки. Они заставляли верить во все сказки детства, во все мрачные легенды Востока. Какой волшебник, какой колдун извлек из воды и небес эту мягкую, липкую субстанцию, плотную, неосязаемую, которая пахла гнилой тиной и где огромные связанные животные кричали в отчаянии и ужасе? Это ощущение снова заставило меня несколько раз пробежать по палубе, тщетно и с тоской разыскивая какой-нибудь проход, щель в немыслимой тюрьме, в которую нас заточили. Чтобы вырваться из этого заключения, я укрылся в обеденном зале. Ибо в силу законов этого мира, наоборот, именно в закрытом помещении можно было обрести ощущение свободного пространства. Возле стола с одним только прибором меня ожидал юнга. — Сегодня все пообедали раньше, — сказал он. — Но ты можешь… Я нетерпеливо прервал мальчика: — Хорошо! Хорошо! Что происходит? Маленький малаец смотрел на меня, не понимая. — Где мы? — спросил я. — Устье Янг-Цы. Желтый туман, часто в это время года. — Мальчик ответил очень быстро и механически. Он привык к капризам реки и продолжал дальше: — Хочешь есть? Я заметил, что очень голоден. Мой аппетит, равно как сон, не был рассчитан на непредвиденные обстоятельства. Поглощая горячие благодаря усилиям мальчика блюда, я прислушивался к шуму судна. Помимо предупреждений, подаваемых нашей сиреной, на которые отвечали сирены других судов, пленников тумана, казалось, всякая жизнь на „Яванской розе" угасла. Молчали и машины, и люди. — Где второй лейтенант? — спросил я у юнги, уничтожив свой обед. — На лестнице полуюта. — Что делает? — Не знаю, как сказать, но я могу показать… Маленький малаец сделал ряд непонятных движений и сказал: — Думаю, он развлекается. Боб не развлекался, а используя рампу в качестве закрепленной перекладины, делал гимнастику. Чтобы установить это, мне пришлось почти столкнуться с ним. Невероятно трудно было выполнять упражнения на этой выщербленной, покосившейся и скользкой деревянной планке. Но у Боба мышечная точность и ловкость были развиты в исключительной степени. Я это знал и слегка завидовал. Однако на этот раз без всякой задней мысли я поздравил его с фигурами высшего пилотажа. Я чувствовал себя потерянным в этой желтой вате, я нуждался в человеческом единении. И Боб, несомненно, тоже, так как он тепло ответил: — Вот и ты наконец! Тебе повезло, что ты спал. Мне же надо было чем-то заняться. Он проделал последнюю фигуру и приземлился рядом со мной. — Нет ничего лучше похмелья! — крикнул он. — С утра я был хорош! Привожу себя в норму перед Шанхаем. Хватит коньяка! Там надо будет удовлетворить много девочек. Боб вновь обрел свой обычный смех, то есть короткий, немного жестокий, и я вновь ощутил тягу к нему. — На охоту пойдем вместе, — машинально сказал я. Боб помедлил с ответом. Но в наших отношениях уже наступила оттепель. Для отказа он прибегнул к увертке. — Я решил, что ты уже женился, — заметил он. — На Флоранс? — воскликнул я. — О! С этим покончено, старина! Я ничего не стал объяснять. Соблюдение тайны, обещанной сэру Арчибальду, и желание оставить Боба в неведении, могущее быть и для меня выигрышным, — и то и другое импонировало мне, не допускало соблазна все рассказать. Я гордо повторил: — Покончено. И весьма удачно! — Браво! — произнес Боб. Но его одобрение было лишено энтузиазма. Мне даже показалось, что рассмеялся он при этом неестественно и натянуто. Я не знал, что сказать еще. Трудно было вернуть в естественное русло наше товарищество. К счастью, произошло нечто, благодаря чему я вышел из затруднительного положения. Многоголосый шум разговора, похожего на спор, раздался над нашими головами. Мы поднялись по ступенькам, отделявшим нас от трапа. Мы хорошо слышали, что говорили четыре человека, не видя их, впрочем, они нас тоже не видели. Все четверо представляли командование „Яванской розы". Кроме Ван Бека и Маурициуса там были помощник капитана и офицер-механик. Если раньше я не упоминал о последних двух, то только потому, что не хотел загромождать воспоминания, и так довольно перегруженные, лицами, так сказать, третьестепенными, несуществующими. В самом деле, оба они, один — американец, второй — швед, никогда не показывались. Они жили, ограничиваясь только своей работой и каютой. Это были простые винтики в системе судна. Тем более я удивился их неожиданно проявившейся горячности. — Это самое чертовское безрассудство, о котором мне приходилось слышать в моей окаянной жизни! — кричал помощник капитана. По акценту, которым каждый из говорящих коверкал английский, я мог идентифицировать их. Механик-скандинав поддержал помощника капитана: — Никогда вы не заставите меня пойти на это! — И все же вы поступите так, как хочу я, — спокойно сказал Ван Бек. — Вы прекрасно это знаете! Зачем терять время? — Но посмотрите… Ради Христа! Взгляните на эту патоку! — возразил американец. — Каким образом вы надеетесь проделать три-четыре мили сквозь такое варенье? Послушайте, как воют другие суда! На этой проклятой реке скопился целый флот! Мы врежемся и даже не узнаем во что. Заговорил Маурициус. — Это трудно, не спорю, — подтвердил он, — но мы выкрутимся. — Вы дорожите своей долей? — спросил Ван Бек. — Я больше дорожу своей шкурой, — проворчал швед. — А я… — начал было помощник капитана. — Хватит! — оборвал его Ван Бек. — Здесь командую я и Маурициус. Сегодня нам надлежит быть у Ванг-По — и мы там будем! — Почему сегодня? — не успокаивался помощник капитана. — Завтра будет другой таможенный офицер, и японцы не простят нам, если мы провалим это дело. Понятно? Никто не рискнул возразить. Ван Бек приказал: — В путь! — В ад! — сказал американец. В двадцать лет я совершенно не ведал страха. Мое мужество не являлось доблестью: оно основывалось на органическом неприятии того факта, что опасность будет преследовать меня больше, нежели удача. Однако внутри у меня как-то неприятно защемило, когда я почувствовал, что машины проснулись и судно тронулось с места. Встретить лицом к лицу смертельного врага, смертельную обстановку или же смертоносное оружие, не дрогнув сердцем, можно, если ты в бою, не рассуждаешь и у тебя есть чувство неоправданного, но неоспоримого превосходства. Но гораздо труднее управлять своими нервами, когда у опасности нет лица и когда она окружает тебя со всех сторон. Самым отвратительным днем за все мое пребывание на фронте был для меня один из тех, который я, офицер авиации, откомандированный на связь, провел в окопах и в течение которого взвод, взявший меня на довольствие, подвергался газовой атаке. Впервые я ощутил на своем лице маску, неуловимое просачивание воздуха. Я боялся дышать. Мне постоянно казалось, что металлическое рыло, натянутое на мое лицо, прилегало неплотно. Мои мышцы и рефлексы не функционировали со свойственной им свободой — короче, я был словно пропитан недомоганием и страхом. Нескольких оборотов винта было достаточно, чтобы заставить меня испытывать на „Яванской розе" ужас, довольно похожий по сути и силе на тот, что сжимал мне виски в один из осенних дней в Шампани, возле Берри-о-Бак. Медленное, угнетающее, вызывающее стеснение в груди и удрученность продвижение вперед сквозь это тяжелое, вонючее, зловещее желтое вещество, в котором, кажется, увязла вся вселенная! Создавалось впечатление, что судно, пошатываясь, шло на ощупь. Все вокруг таило неизвестность, предательство, ловушку. При опасности человек всегда ощущает себя физически одним целым с машиной — самолетом, автомобилем или судном, — в которой он находится и от которой зависит. Уже не „Яванская роза" вслепую плыла по реке, уставленной невидимыми судами, а я сам с повязкой на глазах продвигался по узкой тропе, усеянной смертельными ловушками. Всей своей плотью я ощущал поблизости присутствие судов, с которыми нас могла столкнуть малейшая ошибка. Конечно, они сигнализировали о своем местонахождении криками сирены, разумеется, наша сирена ни на секунду не переставала выть, но, хотя мой морской опыт был невелик, я знал, что невозможно в подобного рода тумане точно рассчитать дистанцию по звуку. Чтобы отвлечься от душившего меня страха, я спросил себя вслух о причинах, побудивших Ван Бека на этот безрассудный маневр. — У него, вероятно, встреча с китайскими партнерами в какой-нибудь бухте Ванг-По, — сказал я. Поскольку Боб не отвечал, я задал ненужный вопрос. — Ванг-По — это тот самый приток Желтой реки, ведущий в Шанхай? — Ты прекрасно это знаешь, — раздраженно ответил Боб. — Мы вместе смотрели карту. Несмотря на его резкий тон, в котором я почувствовал беспокойство, для него самого неприятное, я продолжал: — Ван Бек хочет встретиться с контрабандистами любой ценой. Завтра будет уже поздно. Однако как он сможет их найти? — Это его дело! — ответил Боб. Он прикурил новую сигарету, от той, которую курил, и, не удержавшись, добавил: — Мне все-таки представляется идиотством оставаться в этом отвратительном месиве ради двух су Ван Бека. Мы молча постояли рядом. Каждый старался, хотя понимал тщетность усилий, рассмотреть что-либо в этом проклятом тумане, окутавшем судно. Иногда невольно я откидывался назад: мне казалось, что я различал силуэт гигантского судна, в которое мы вот-вот врежемся. Порой в клейкой массе цвета серы я смутно угадывал лица, растения, животных или неясные тени. Затем все снова проваливалось в бездну. Судно продвигалось плавно, осторожно, зловеще: можно было подумать, что оно везло умирающих. А сирена ревела, ревела и ревела… — Слышал? — Слышал? Вопрос прозвучал одновременно. Мы с Бобом прошептали его, не веря своим ушам. Но коль скоро мы заговорили одновременно, это не могло быть галлюцинацией. Настоящие, реальные, резкие крики явно прозвучали, крики нечеловеческие, на мгновение пронзившие чудовищный голос сирены, взмыв с моря за кормой судна. Я прошептал: — Джонка? Лодка? А Боб уточнил мою мысль: — Не имея возможности дать сигнал… — Пошла ко дну? — спросил я. — Спросишь об этом у Ван Бека, — ответил Боб. Бросив начатую сигарету, он зажег другую. Я тоже курил не переставая. Так, молча, мы выкурили все имевшиеся при нас сигареты, но, несмотря на жестокое лишение, которое представляло отсутствие табака в том нервном состоянии, в котором мы пребывали, ни я, ни Боб не хотели покинуть палубу даже на несколько секунд, чтобы сходить за новыми сигаретами. Мы слились в одно целое с „Яванской розой". Мы боролись на том же дыхании, что и судно, мы проделывали ту же работу, дрожали от того же страха, и было необходимо, чтобы мы держались у релинга, почти не двигаясь, словно любое неосторожное движение может стать таким же губительным, как неверный маневр судна. И в самом деле, когда судно совершенно неощутимо перестало двигаться и остановилось, я почувствовал в его дереве и металле ослабление напряжения, успокоение, как и в моих собственных мышцах. Только тогда Боб помчался в каюту и принес курево. — Старина, — воскликнул я, — теперь я могу это сказать: я зверски струхнул! — Тебе не показалось? — возразил, смеясь, Боб. Но смех его был беззлобным. Радость, которую он испытывал, видя, что закончилось это адское плавание, сблизила нас особенным образом. Нет лучшего эликсира, чем чувство безопасности после длительной угрозы. Тем временем Ван Бек упорно продолжал осуществление своего дерзкого замысла. Едва „Яванская роза" остановилась, как мы увидели спущенные на воду две спасательные шлюпки. Владелец судна сел в первую. Маурициус — во вторую. За каждым последовали матросы. Остальные китайцы из экипажа подавали им мешки, содержимое которых было мне известно. — Они нас не стесняются! — заметил Боб. — Они играют в орлянку, — ответил я. — Если им удастся встретиться с сообщниками, что им до нас! Но как, думаешь, они до них доберутся? — Думаю, земля недалеко. Ван Бек и Маурициус наугад ткнутся в берег Ванг-По. Там они пошлют кого-нибудь, кто довольно хорошо знает местность, чтобы с закрытыми глазами отправиться по тропкам и дорожкам. В то время как мы строили свои предположения, погрузка закончилась. Гребцы уже подняли весла. Но Ван Бек остановил их, поднялся на борт судна легким прыжком, чего его грузность, казалось, не должна была бы позволить. Он подошел ко мне и сказал на ухо: — Если вы попытаетесь проникнуть к Флоранс, мои люди имеют приказ пристрелить вас. Он вернулся в шлюпку, не дав мне времени ответить. Туман мгновенно проглотил обе шлюпки. XI Если бы Ван Бек не высказал мне свою последнюю угрозу, имели бы последующие события такой же ход? Позже я часто задавал себе этот вопрос. „Нельзя безнаказанно бросать вызов, — порой говорил я себе, — пытаться запугать молодого человека, едва вышедшего из юношеского возраста, привыкшего к опасностям, гордого до сумасбродства и не выносящего принуждения. Тем самым его толкают на крайности". Но также я часто думал: „Ван Бек не был виновен в том, что произошло. Другой бы на моем месте, умнее, разумнее, остановился бы на откосе. Я же искал только предлога: предлог всегда найдется". Какое объяснение было самым верным? Разумеется, пока „Яванская роза" вслепую продвигалась, зажатая туманом и ревущими сиренами, я полностью забыл о Флоранс. Привлекла бы она меня снова, если бы не вмешательство Ван Бека? Неподвижность судна, желтая тоска (не нахожу другого слова), которая давила нас, — только ли это могло бы вновь вернуть меня к неотступной мысли о ее плоти, желанию обладать ею? Ван Бек был тому причиной или я сам неожиданным импульсом был брошен к коридору, который вел к каюте метиски? Со всей искренностью говорю я так и не знаю этого… Когда внешние обстоятельства находятся в гармонии с темпераментом, трудно угадать, куда выведет судьба. Все, что я могу сделать, это рассказать по возможности точнее о поступках, совершенных мной и остальными на „Яванской розе", пленнице у берегов Ванг-По в невероятно сгущающемся тумане, так как уже стала наступать ночь. Шум весел, на которых скользили невидимые шлюпки, еще не утих, как я уже мчался к каюте Флоранс. Перед дверью, сидя на корточках, дежурил китаец с ужасным шрамом на шее. У его правой ноги, босой и грязной, лежал большой пистолет американского производства. Ему достаточно было лишь протянуть лежащую на колене руку, чтобы схватить его. Казалось, сторож Флоранс меня не заметил. Он не повернул головы в мою сторону, но я чувствовал, что его жестокие, блестящие, как черные бусинки, глазки следили за каждым моим движением. Я прошел мимо него. Он быстро встал с оружием наготове. На мгновение у меня возникла мысль броситься на него, ошеломить внезапностью нападения и пристукнуть его же револьвером. Но я почувствовал, что он окажется быстрее и точнее с бесстрастностью механизма. Кроме этого, в открытой каюте я заметил сэра Арчибальда. Он поднял бы тревогу, и, не говоря об опасности, я выглядел бы откровенно смешным в глазах Флоранс, которая через перегородку без труда могла бы наблюдать за дракой. Именно в эту минуту метиска вновь стала иметь для меня значение, я поклялся проникнуть к ней. По правде говоря, тяга к Флоранс, неотвязная мысль о ее теле ко мне не вернулись. Они исчезли, когда я узнал о ее болезни. То, что я хотел, это лишь видеть метиску, снова ею повелевать, насладиться согласием в ее гордых глазах и показать, что, невзирая на Ван Бека и его свору, я делал все, что мне хотелось. Тогда и только тогда я мог покинуть „Яванскую розу" со спокойной головой в отношении Флоранс и особенно относительно того, что я считал своим достоинством. Я не знал, каким воспользуюсь средством, чтобы добиться свидания с ней, не имел даже смутного представления об этом, но чувствовал себя способным на все. Жестокость, хитрость, ложь, подкуп — все средства были для меня хороши. Не было запрещенных средств против людей на „Яванской розе". Успокоив себя таким образом и чтобы не показать, будто я бегу от китайского матроса, я вошел к сэру Арчибальду. Он лежал на своей койке. Рядом стояла бутылка виски: она была пуста на три четверти. Казалось, он пребывал в лучшем расположении духа. Сэр Арчибальд встал и очень вежливо приветствовал меня. Можно было подумать, что он все забыл: свои переживания, приступы истерии, слезы, ярость и даже свое мучительное признание об ужасной болезни, разрушавшей Флоранс. — Как это любезно с вашей стороны! — воскликнул он. — Нет… не то… ваш поступок заслуживает более точного слова… Вот, вот я нашел… джентльмен всегда правильно поступает… как это трогательно и деликатно с вашей стороны нанести визит старому человеку, которого изнуряет этот туман и который лечится, как может. Я пытался уловить иронию в его словах, но не заметил ни малейшего оттенка. Мне пришлось отметить искренность сэра Арчибальда, когда он самым дружеским тоном предложил мне допить с ним бутылку. Пока он наливал мне, я сел на его койку. И тут я увидел внутреннюю дверь — дверь в другую каюту. Я почувствовал, что кровь моя побежала быстрее. Эта дверь могла вести только в одну каюту: в каюту Флоранс. Мне достаточно было встать, открыть или, если дверь была заперта, высадить ее — и я возле метиски. На все это хватило бы и секунды. Я вцепился в край койки, чтобы удержаться от порыва, по которому чуть было не бросился вперед, как баран. Ибо стоило ли выламывать дверь, если китайская свора, примчавшаяся на крики сэра Арчибальда, принялась бы меня усмирять даже в объятиях Флоранс? Я с трудом передохнул и жадно выпил спиртное, предложенное сэром Арчибальдом. Затем, чтобы отвлечься самому и отвлечь его от этой двери, которая приковывала мой взгляд, я произнес первое, что пришло в голову: — Итак, мы почти в Шанхае… — О, да, да, — подхватил сэр Арчибальд со словоохотливостью первых дней, — вот мы совсем близко, надеюсь, завтра мы будем там. Эти туманы не надолго остаются такими густыми. О, да, завтра мы в Шанхае. Это единственный город на Дальнем Востоке, достойный вас и меня, мой дорогой лейтенант, достойный порядочных людей. Вы его не знаете? Вы увидите, о! Вы увидите… бары… клубы… — Он замолчал, смутившись, и произнес тише: — Вы… вы… извините, что напоминаю вам… но… в конце концов… я уверен, что не забыли нашу игру в кости и… — Мой долг? — машинально подхватил я. — Я бы не осмелился… но раз вы произнесли это сами… Детская жадность оживила его лицо. И внезапно благодаря этому способ, который я искал, чтобы проникнуть к Флоранс, оказался у меня в руках. Удалить из каюты сэра Арчибальда. Получить свободный доступ к метиске. Обмануть таким образом бдительность китайского охранника. Если, по несчастью, он придет за мной в каюту сэра Арчибальда, тем хуже для него… Но как выманить сэра Арчибальда из каюты? Он сам навел меня на эту мысль — игрой. Таков был план, который я только что придумал с лихорадочной быстротой. — Долг в игре — это для джентльмена свято, вам это известно, — сказал я, пожимая плечами. — Но вам также известно, что между джентльменами имеется право отыграться. — Я готов, — воскликнул сэр Арчибальд, — абсолютно готов! Какое несчастье, что на этой отвратительной калоше каюты не располагают к этому! Мы все же не можем играть, подобно этим грязным китайцам, на убогой койке или на полу. Пойдем в бар. Некоторое время спустя мы сидели в обеденном зале: моя западня подготавливалась. Но чтобы я мог ею воспользоваться, мне нужно было освободиться от сэра Арчибальда. Я приказал маленькому малайцу найти Боба и привести его сюда. — Вы предпочитаете игру втроем? — спросил сэр Арчибальд с явным удовольствием. — Да, но через несколько минут, — ответил я, — так как вспомнил, что не закрыл свой багаж. С этими ворами-матросами нужно быть начеку. Я хочу попросить своего товарища временно поиграть вместо меня. — Ах, нет, нет! — крикнул сэр Арчибальд. Затем, как бы стыдясь своего недоверия, он добавил: Я имел удовольствие начать партию с вами… значит… вы понимаете… мы и должны ее закончить… если вам будет приятно, я провожу вас в каюту и мы… мы поболтаем, пока вы приведете в порядок свои вещи. Посчитал ли я сэра Арчибальда более наивным, чем он был на самом деле, или Ван Бек преподал ему урок, который он не смог забыть, не знаю. Как бы там ни было, я ужасно смутился, но тут к нам подошел Боб. По его лицу я сразу понял, что мой вызов ему не понравился. Возможно, он догадался о его причине. — Какие приятные новости? — спросил он. — Умер Ван Бек? Боб говорил по-английски довольно неважно. Кроме того, в силу своей быстрой и сухой манеры говорить, его вопросы звучали как утверждение. Поэтому, думаю, сэр Арчибальд принял его злословие за правду. — Что? — вскричал он. — Что? Ван Бек… Возможно ли это? Сильное волнение, надежда, которую он даже не попытался скрыть, привели в возбуждение старого алкоголика. Нечто вроде детского блеска появилось в его выцветших, потухших глазах. Он медленно поднял руки с жестом благодарности и облегчения. — Боже мой!.. Боже мой… — начал он было. Но Боб грубо оборвал этот безумный шепот. — Никого не благодарите, — сказал он. — А если у вас видения, лечитесь! — Но… но… — пролепетал сэр Арчибальд. Боб безжалостно взглянул на него и заметил: — Куда, черт побери, могут деться души убийц… — Значит, значит, я не понял? — сказал сэр Арчибальд с горечью и бесконечной грустью. Потом умоляюще произнес: — Вы… вы никому не скажете, что услышали от меня сейчас? Не ответив сэру Арчибальду, я объяснил Бобу: — Мы хотели бы, чтоб ты был третьим в нашей игре. — Никакого желания! — Послушай… Боб вышел, не удостоив меня ответом. Некоторое время я медлил. Но это был мой последний шанс. — Я сейчас вернусь! — крикнул я сэру Арчибальду. И тоже вышел из зала. Боб, опершись о релинг, вглядывался в туман. Я подошел к нему вплотную и тихо сказал: — Так ты держишь свое слово? — Какое слово? — Помогать мне. — В чем? Боб повернулся ко мне с самым непроницаемым и жестоким, самым упрямым видом. Я понял, что намеки его не удовлетворяют и предположения тоже, что он ничего не желает знать наполовину и мне придется выкладывать все начистоту, вплоть до моей последней просьбы. Чтобы скрыть свое унижение, я принял агрессивный тон. — Не будь идиотом, — сказал я Бобу. — Ты прекрасно знаешь, о чем идет речь. — Тебе так трудно изъясняться точнее? Я сделал над собой усилие, стараясь, чтобы Боб этого не заметил, и продолжал: — Мне нужно, чтобы ты задержал старика. — Зачем? — Чтобы я смог увидеться с Флоранс, — сказал я, сжав зубы. Боб отвратительно ухмыльнулся: — Я думал, с тебя уже хватит. — И, передразнивая меня: — Кончено, и удачно! Я почувствовал, что покраснел, и крикнул: — Да не ради нее, а для того, чтобы показать Ван Беку… — Что ты не боишься его китайца, — закончил со злой иронией Боб. — Замечательное чувство и прекрасно подходит к твоему типу красоты. Но я-то тут при чем? — Ты обещал мне… — Извини, речь шла о Флоранс, а не о Ван Беке, — ответил Боб жестоко. Он был прав и тем самым уязвлял мое самолюбие. Все мои доводы были опрокинуты, и мне оставалось либо отказаться от необходимой помощи, либо признать, что пренебрежение к Флоранс притворно! Всем мужчинам известно, чего стоит подобное признание, когда оно делается недоброжелательному свидетелю. Для молодого петушка унижение было ужасным. Однако я сам этого захотел. В этой противоречивой, суетной борьбе то, что заставляло меня сломить и Флоранс, и Ван Бека, и Боба, и сэра Арчибальда, и китайца-охранника казалось мне самым важным. Но к Бобу я испытывал настоящую ненависть. Конечно, я должен был догадаться, что по своей силе самолюбие, не позволяющее подчиняться моим прихотям, играло меньшую роль, чем естественная ревность и страсть, которые алкоголь уже не усмирял. Но в двадцать лет имеешь возможность жить с такой жаждой и полнотой, что нет ни желания, ни времени заниматься ничьим другим сердцем, кроме своего. Я изобразил не очень приятную улыбку и сказал Бобу: — Нет, малыш, — это обращение у нас было самым обидным, — нет, малыш, ты так просто не уйдешь. Я хочу видеть Флоранс, такова моя фантазия, мой каприз. Я предпочитаю скучать возле красивой девушки, которая меня любит. Думаю, это мое право! Боб помедлил с ответом. Он не ожидал ни такого хода, ни такой неискренности. Я воспользовался своим преимуществом и продолжал с возросшей дерзостью: — Удобно начинать разглагольствовать, когда пьян. Ты не находишь? И как Боб использовал мои высказывания против меня, так и я воспользовался его высказываниями против него. И я произнес, стараясь воспроизвести его интонацию: — Я в твоем распоряжении, располагай мной, как хочешь, если тебе потребуется помочь переспать с Флоранс… — Ты это сделал и благодаря мне! — прервал Боб яростным шепотом. Он был очень бледен, и губы его вздрагивали. Потом он глубоко вздохнул и сказал: — Ты это сделал благодаря мне. Больше я ничего тебе не должен. Тут я попал в еще более затруднительное положение, чем все то, от чего мне пришлось страдать. В самом деле, я заставил поверить в мой полный успех у Флоранс. Больше того, я все сделал, чтобы Боб в это поверил. Эта ложь меня полностью обезоружила. Боб был искренен, Боб был прав. Он вызвался мне помочь сделать Флоранс моей любовницей. В его глазах она ею стала. Он выполнил свои обязательства: он оплатил свой долг. А я, что теперь мне делать? Отступить? Покаяться после того, как я изобразил, мне так показалось, свое блистательное превосходство? Или открыть Бобу, что я не был любовником Флоранс и что мои притязания на эту роль были враньем? Думаю, что я был бы не способен решиться на подобное унижение, если бы Боб не принудил меня к этому. — Я всякий раз должен класть ее тебе в кровать? — спросил он с полным горечи сарказмом, который я счел проявлением оскорбительнейшего презрения. Я изобразил ледяное спокойствие и, приложив усилие сделать ровным свой голос и не допустить, чтобы досада и гнев заставили его дрогнуть, медленно произнес: — Боб, ты не заслуживаешь того, чтобы настоящий мужчина пожал тебе руку. Ты потворствуешь кретинам и отказываешься от долга чести. О! Не принимай вид лжесвидетеля… Ты очень хорошо знаешь, что я не мог овладеть Флоранс… — Что! Ты хочешь, чтоб я поверил… Боб не закончил свое восклицание и прошептал, размышляя вслух: — Да, разумеется, это должно быть правдой: ты бы не похвастался таким событием. Странным образом черты его лица, напряженные во время нашего разговора, смягчились и тело расслабилось. Я заподозрил в этом спокойствии новую насмешку. — Не думай, — сказал я, испытывая неодолимую потребность заставить Боба страдать. — Не думай, что Флоранс меня отвергла. Тебе так хочется этого! Между нами есть разница, малыш. Она сказала, что обожает меня. Нам не хватило времени. Вот в чем дело. Но не волнуйся, я больше ни о чем тебя не попрошу — я сам справлюсь. Просто я хотел знать, чего стоят обещания пьяницы. Теперь я это знаю. Спасибо. В эту минуту я уже не знал, что делал. Возмущение, бывшее вначале притворным, стало подлинным. В своем суетном, доведенном до пытки стремлении причинить страдания, жгучем желании оправдать свое недостойное поведение я извращал факты и чувства с такой страстью, что верил в то, что говорил. Боб был врун, хвастливый предатель, а я — жертва своей доверчивости, благородства чувств, возвышенной души. Движимый искренним чувством попранной верности, я повернулся к Бобу спиной, спокойно, ничего больше не ожидая от него. Как удалось Бобу не поверить в эту игру, тогда как сам я в нее верил? Он вцепился в меня руками. Он с силой оттащил меня назад и проговорил свистящим голосом: — Извини меня за то, что я счел тебя более расторопным и быстрым в любовных делах. Раз уж ты нуждаешься в подходящем помещении, я снова в твоем распоряжении. Но это в последний раз… иначе… чтобы отделаться от тебя… метиска окажется в моих руках… — Будь спокоен, — ответил я, понимая, что назад хода не было. — Будь абсолютно спокоен: мне нужно четверть часа. Так решилась судьба Флоранс. — Твой план? — спросил Боб. — Навязать старцу крутой покер. Чтобы его забрало донельзя, чтобы он забыл обо всем на свете, когда я оставлю вас наедине. — В кредит? — Я расплачусь в Шанхае. Он согласен. Подожди… подожди. Я увидел в своем плане просчет: выигрывая, сэр Арчибальд не выпустит меня из-за стола. Я был опытный игрок и знал, что, только проигрывая большие суммы и пытаясь отыграть проигранные деньги, человек полностью находится во власти страсти. Я продолжал, скорее для самого себя, чем для Боба: — Нужно играть осторожно, как профессионал. Старик должен гнаться за ставкой. Боб любил карты так же, как и я. Он все понял без лишних объяснений. Но он хотел отплатить мне еще раз: — Мы должны выиграть? — спросил он. — Так, да? — Да, так. — А если удача будет на стороне старика? Я ничего не ответил. Боб еще раз спросил, чеканя слова: — Тем хуже для него? Я ничего не ответил. — Договорились! — сказал Боб. Затем, словно чтобы подчеркнуть, что он всего лишь мой помощник, посторонился, кивнув с мрачной веселостью: — Иди первым, ты мой шеф! Мы отправились играть на метиску. — В добрый час! Я уже начал отчаиваться, — вздохнул сэр Арчибальд, завидев нас. Слева у него был стаканчик с костями, справа колода карт. Рядом стояла бутылка виски. — Видите, — сказал он, — я все… я все приготовил, пока вы беседовали. — Мы задержались, — сказал я. — Дело в том… Пребывая в добром расположении духа, сэр Арчибальд остановил меня: — Не извиняйтесь, прошу вас. Вам, несомненно, надо было уладить на завтра служебные дела в Шанхае. Я понимаю. Никто не способен понять лучше, чем я. Служба прежде всего, а… — Оборвав себя, он спросил: — Начнем? Не сказав ни слова, Боб принялся сдавать карты. — Покер! — воскликнул сэр Арчибальд. — О! Какую радость вы мне доставляете, дорогие господа лейтенанты! Целую вечность я не играл в покер с джентльменами. Боб взглянул на меня с улыбкой. От этой улыбки мне плохо до сих пор. Инстинктивно я пытался оттянуть момент. — Секунду, — сказал я. — Как мы играем? С удвоенной ставкой? Бленд? На ставку? — Предлагаю по максимуму, — сказал Боб. — Весь банк, потому что нас только трое, и я вынимаю шестерки. Это были адские условия. Я следил за сэром Арчибальдом, надеясь, что он испугается и откажется. В самом деле, казалось, у него перехватило дыхание. Но только от волнения. Я понял это, когда он воскликнул в жарком порыве: — Да, да, черт побери! Игра есть игра. Никаких сантиментов. Никаких отговорок. Я буду играть, черт возьми! До сих пор я не слышал, как сэр Арчибальд ругается. Я ни разу не видел, чтобы он ударил по столу своим немощным кулаком, как он сделал это сейчас. — Да здравствует молодость! — воскликнул он. — Вы меня делаете молодым. Ваше здоровье, джентльмены. Он встал, поклонился в нашу сторону, выпил стакан и торжественно произнес: — За работу! Начатый в таком духе, наш покер принял сразу наступательный ход. Искушенный в игре человек почти сразу и наверняка уже по первому кругу определяет, к какому накалу и к какому проигрышу может привести партия. Но никто не смог бы разгадать того, что затеяли мы. Игра интенсивно началась, хотя обычно так ее заканчивают. Не буду рассказывать о периодах, чередованиях, подсчетах, дерзких выпадах и удачных комбинациях. К чему! Те, кто не знает или не любит правила и неожиданности этой великолепной игры, не сможет оценить ее развитие. Остальные могут легко представить себе задор и страсть нашей схватки. В сущности, из трех противников я был самым слабым. По натуре я не обладал ни терпением, ни расчетливостью. Боб и сэр Арчибальд, конечно, тоже; однако первый имел передо мной преимущество в самообладании, а второй так поклонялся игре, что полностью подчинялся ее правилам. Таким образом, в покере этот импульсивный человек, этот алкоголик, шут гороховый, этот тронутый оказался вооружен лучше, чем мы. Тем не менее мое желание выиграть любой ценой и особая ставка в этой партии заставили меня довольно хорошо защищаться. Боб также проявил осторожность. По истечении часа мы были в равном положении, и проигрыш был невелик. Но я уже израсходовал все свои ресурсы самоконтроля. Мало того что я не был к этому привычен, еще и время мое было так рассчитано, что я не мог больше следовать холодной тактике. Требовалось решение, и быстрое. Я увеличил ставки, и так уже чрезмерные. Мне хотелось, чтобы каждый ход стал роковым для сэра Арчибальда. Я начал нещадно блефовать. Первые мои попытки принесли успех, но старый профессионал в покере быстро уловил маневр. Странной формы китайские жетоны, которыми мы пользовались, быстро собрались перед сэром Арчибальдом. Ибо моя глупость, заставляя проигрывать меня, полностью расстраивала игру Боба, и он тоже проигрывал. — Я был прав, когда хотел воздержаться, — сказал Боб со странной интонацией. — Ну, ну, мой молодой друг, побольше мужества! — воскликнул сэр Арчибальд, находясь на вершине блаженства. — На что вам жаловаться? У вас впереди целая жизнь для выигрыша. Тогда как такой старик, как я… О! Прекрасный банк! Я сдавал карты и, пользуясь этим преимуществом, удвоил прежнюю ставку. Мы сделали пасс все трое. При следующей сдаче — то же самое. Сумма на столе таким образом утроилась. Это была самая большая сумма за весь вечер. Боб пристально взглянул на меня и сказал: — Это будет мое, предупреждаю вас. — В любом случае я открываю, — ответил сэр Арчибальд. Он подвинул вперед значительную стопку жетонов. Боб и я сделали то же. Я сдал карты каждому, сколько тот просил. Сэр Арчибальд попросил две, Боб — три. Сначала выигрывал старый англичанин. Я взглянул в свои карты: положение не улучшилось. Я был вне игры. Сэр Арчибальд с наслаждением медленно открывал карты. А Боб… что делал Боб? Я видел, что его левая рука скользнула к картам, которые он сбросил, и взяла оттуда одну, присоединив ее к картам в правой руке. И в то время как он совершал свое мошенничество, его глаза, жестокие, блестящие, безжалостные, не отрывались от моих. Провоцировал ли он меня на взрыв, на несогласие? Хотел ли показать, что надо идти на все ради удовлетворения своего желания, или, напротив, забавлялся тем, что сможет измерить степень низости, на которую я способен? Ибо, если Боб и мошенничал, то в угоду мне. В течение всей партии он был моим инструментом: мы так условились… Да, если Боб и мошенничал, то ради меня. Его взгляд красноречиво говорил об этом, а также относительная медленность его жеста, уверенного, ловкого и провоцирующего. С ужасом, а также с надеждой я взглянул на сэра Арчибальда: может, он заметил… Но старый игрок, конечно непрерывно следивший за партнерами в игорном доме, на „Яванской розе" предался блаженному доверию. Разве он имел дело не с офицерами, не с джентльменами с честными руками? Тем временем руки Боба закончили свою работу. У меня было время помешать его действию. Как я проклинал тогда хитросплетение обстоятельств, приведшее меня к тому, что, еще два часа назад свободный в своих поступках, я превратился в раба, покорного бесовским выходкам! Два часа назад я вновь сблизился с Бобом, думал лишь о неисчерпаемых и доступных условиях, которые нам обещал Шанхай. А теперь я стал непримиримым врагом лучшего товарища, мне надлежало переспать с больной девицей, нести бремя отвратительного жульничества! Ибо я хорошо понимал: я не помешаю, я позволю Бобу мошенничать ради меня. Откуда эта пассивность? Из-за Флоранс? Конечно, нет. Я не думал о ней в эту минуту, или, если ее образ и возникал в моей голове, инстинктивно я чувствовал к ней враждебность, как к первопричине моего отвратительного падения. Итак, поскольку этот покер не имел целью честный выигрыш, я считал себя вправе не соблюдать правила порядочности? Или мною безотчетно руководило оправдание, которое я заранее дал всем моим поступкам? Извиняло ли меня в моих собственных глазах данное себе обещание возместить украденные таким способом деньги? Или же желтый туман, которым я дышал целый день, проник в мою кровь и стал началом распада, гниения, извращения, как посев личинок? Не знаю. Возможно ли знать это? Сколько раз с тех пор мне случалось, когда я был уже более зрелым и умом, и чувствами и находился в нормальных условиях, сколько раз приходилось мне начинать день и ночь с самым светлым намерением, с самым легким сердцем, а заканчивать с отвращением к самому себе в гибельном водопаде обстоятельств с виду незначительных, но переплетение и насыщенность которых незаметно приводили к последствиям, которые заранее невозможно было бы предположить. Опыт подобного рода, когда постигаешь свою слабость, когда исчезает уважение к себе, жесток, и единственная польза от него — меланхолическая терпимость, в которую надлежит облекать человеческие поступки, если хочешь иметь право дышать. Но это чувство было мне еще неизвестно, когда „Яванская роза" убаюкивала мои страсти и невзгоды на Ванг-По. С чувством, что совершаю преступление, следил я теперь за развитием роковой партии. Боб сорвал крупный банк. Он подстроил себе фулл. Если бы он не подложил себе нужную карту, он проиграл бы, имея две одинаковые пары карт. Этот первый удар вывел сэра Арчибальда из равновесия. Он тоже увеличил свои ставки, тоже начал блефовать направо и налево. Бобу не надо было больше ловить удачу владея своими нервами, он владел игрой. Вскоре благодаря ему я почувствовал, что цель, которую я поставил, была достигнута: сэр Арчибальд полностью потерял представление о реальности. Однако я не думал воспользоваться этой удачей. Я больше ничего не хотел, я ко всему питал отвращение. Я механически держал в руках карты и жетоны, автоматически произносил привычные слова: — Открываю… Удваиваю… Беру… Мною овладело какое-то бессознательное состояние, в котором смутно проносились лица метиски и ее охранника. И даже звук колокольчика, на который вышел бой-малаец, не смог вывести меня из оцепенения. Однако звонок мог идти только из одной каюты, поскольку остальные были пусты, только из каюты, которую занимала Флоранс. Но какое мне было дело до этой девицы! Я уже заплатил за нее слишком дорого. Боб придумал месть, и я ничего не мог сделать. По крайней мере, я так думал. — Ты не видишь, что юнга тебя зовет! — неожиданно сказал мне Боб. Я решил, что это дурная шутка. Но это была правда. Из коридора мальчик подавал мне знак. — В чем дело? — спросил я. — Я прошел мимо твоей каюты, — сказал юнга. — Я хочу тебе что-то показать. Мне нетрудно было догадаться, что маленький малаец имел для меня сообщение от Флоранс. Я неторопливо поднялся, сказав: — Сейчас вернусь. Когда мы вышли в коридор, я нетерпеливо приказал мальчику: — Ну, говори! Что ей от меня нужно? Юнга ничего не ответил, только отвел меня к моей каюте. Я спросил: — Значит, в самом деле… Я не смог закончить. Мальчик толкнул дверь — Флоранс была на моей койке. XII — Как ты это сделала? Я даже не закрыл двери, когда крикнул это. Не удивление было главной причиной моей неосторожности и стремления все узнать. Меня подмывало чувство более глубокое и болезненное: хитрость оказалось не нужна, хитрость, которая довела меня до низости. Какая насмешка! Чтобы получить свободный доступ в каюту Флоранс, я дошел до того, что просил Боба смошенничать в картах. А Флоранс сама оказалась у меня. Я повторил с глухой яростью: — Как тебе это удалось? — Какая разница, любовь моя? — нежно спросила метиска. — Мне нужно… мне нужно знать. Флоранс улыбнулась мне, как капризному ребенку, и сказала: — Через общую дверь. Мне удалось открыть замок, я прошла сзади Сяо, я была без туфель: он не услышал меня… Теперь ты доволен? — Да, да, — прошептал я. — Тогда иди ко мне поближе, жизнь моя. — Подожди… подожди… Я должен пойти сказать… Я побежал в обеденный зал. — Но мне не пришлось извиняться перед сэром Арчибальдом. Моя удача превзошла все ожидания: покер втроем превратился в покер вдвоем. Игорный наркоман не хотел терять даже нескольких минут. Теперь ничто больше его не интересовало: только бы держать в руках карты и перебирать жетоны. Боб, если и увидел меня, не дал этого понять. Когда я вернулся к Флоранс, я был совершенно спокоен. Так всегда случалось, если я чувствовал в себе неподвластные мне силы. Неважно, что я сам вызвал, разжег их. Они овладели мной, и я отдавался во власть им без сожаления и опасения. Я тщательно запер каюту и с наслаждением предался любованию Флоранс, ибо она была красива, как никогда. Она неподвижно лежала на спине, положив голову на сложенные кольцом руки цвета слоновой кости. Босая. На ней был тот же пеньюар, что накануне, и, несмотря на тусклый свет, отбрасываемый электрической лампочкой, освещения хватило, чтобы увидеть всю прелесть тела, которое я прижимал к себе и которое не мог увидеть тогда ночью. Я долго любовался им. Угадывалась каждая мышца под тонкой тканью, плотно, словно мокрая, облегавшей его. А также богатство, совершенство и нежность молодой плоти… На мгновение у меня мелькнула мысль, что эта великолепная пульпа скрывает гниение плода. Но этот образ тут же исчез без малейшего с моей стороны усилия. Беспечность, безрассудство, уверенность в своей звезде снова выступили на первый план. Мне не надо было подавлять страх, чтобы соединиться с больной женщиной, так как мое везение, я был в этом уверен, защищало меня от ее болезни. Хватало того, что она возбуждала во мне достаточно желания. В самом деле, от Флоранс исходила необыкновенная чувственная власть. Я забыл Боба, сэра Арчибальда и самого себя. Я хотел только взять эту женщину, и теперь, я знал, наступил момент, когда мое желание будет утолено. В глазах Флоранс, расширившихся, сияющих, счастливых и боязливых, я читал мольбу и неумолимый призыв. И все произошло, как в ярком сне. Я снял форму. Электричество погасло: это было единственным сопротивлением Флоранс. Я очень смутно помню тесный контакт с ее телом, то непонятное сопротивление, в котором Флоранс, казалось, не участвовала, и наконец мое ликование. Когда я пришел в себя и зажег свет, я в самом деле решил, что волнения на протяжении всего дня помутили мой разум… Следы на моей койке, чисто физическое страдание, искажавшее лицо Флоранс… неужели… нет, невозможно. Но внезапно я вспомнил и странное, пассивное сопротивление, которое мне пришлось победить, и пролепетал: — Но ты… ты была… ты не знала мужчин до… до… Не ответив, Флоранс прижалась ко мне в искреннем порыве, страсть и радость которого должны были наполнить меня самой бурной и чувственной нежностью. Но я отодвинул ее, чтобы прийти в себя, привести в порядок мысли, чувства, вдруг нахлынувшие на меня. Флоранс… да, Флоранс… приходилось верить этому, Флоранс была девственницей. „Флоранс — девственница… Флоранс — девственница…" Я вынужден был повторить, внутренне отчеканить эти два слова, чтобы попытаться соединить их в одно целое, чтобы они дошли до сознания, стали приемлемы. Я был так далек от этого несколькими минутами раньше! Да, я имел Флоранс нетронутой. Но тогда… тогда… она не могла быть больна. Значит, не на это она намекала, когда умоляла меня в шлюпке: — Не надо… ради тебя… В таком случае что означала чудовищная ложь сэра Арчибальда? И… и… он не был ее любовником. Тогда откуда эта ревность, эти истерические сцены, это полузаточение? Что означала столь опасная и глупая игра? А ярость Ван Бека? А мои уловки? И все это безумие? Кого дурачили? Кто был жертвой? Не занимаясь больше Флоранс, я спрыгнул с койки, оделся в дикой спешке и бросился к бару. Сэр Арчибальд и Боб продолжали покер двух сумасшедших. Я смел ладонью карты, жетоны, стаканы и крикнул: — Довольно! Довольно! Хватит этой комедии! — Послушай… — начал Боб угрожающим тоном. Но он не закончил: выражение моего лица, должно быть, подсказало ему, что происшествие, заставившее меня действовать таким образом, было выше наших ссор. — Но я много проиграл! — взвизгнул сэр Арчибальд. — Вы должны дать мне возможность… Я дико заорал: — Идите к черту со своей возможностью! За этим столом нет ни проигрыша, ни выигрыша, мы вас надули. — Что… что? — пролепетал сэр Арчибальд, и голова его вертелась от одного к другому, как у сломанной игрушки. — Да, да, надули, — повторил я. — Но не настолько, насколько вы! Эта болезнь… — О! Вы дали слово офицера никому не говорить об этом, — простонал сэр Арчибальд. — Вижу, я здесь лишний! — заметил Боб. — Нет, останься, — сказал я, видя, что он хочет выйти. — Оставайся здесь, говорю! А вы, сэр Арчибальд, идемте немедленно со мной, мы объяснимся раз и навсегда. Я прошел в коридор впереди старого англичанина, на ходу закрыл на ключ свою каюту и вышел на палубу. Минуту спустя показался сэр Арчибальд. Он больше не думал об игре: смертельное волнение искажало его лицо. — Что… да, именно… что… вам от меня угодно? — с трудом вымолвил он. — Я хочу понять! — крикнул я. — Но что, Боже мой? — Все, да, все: почему вы на этом судне, почему плачете, постоянно дрожите, думая о Ван Беке, что делает Флоранс во всей этой истории?.. И прежде всего… прежде всего, зачем вы выдумали ей сифилис? — Но я ничего… я… Неправда, я ничего не выдумал. — Послушайте, сэр Арчибальд, вы что, в самом деле принимаете меня за идиота? Не на этой ли палубе, не на этом ли самом месте, не так ли, вы… — Да, да… я сказал это. — Ну и? — Ну, это не выдумано… это истинная правда. Я так сильно встряхнул сэра Арчибальда, что сам испугался: вдруг его костлявое, плохо собранное тело рассыплется. Одновременно я выкрикивал оскорбления: — Если бы вы не были таким старым, если бы вы не были живой чуркой, с каким удовольствием я расплющил бы вашу физиономию! Внезапно я выпустил сэра Арчибальда: он наполовину осел, не сопротивляясь моим скотским манерам, потом со стоном поднялся. — Тогда не угодно ли вам будет сказать, кто заразил Флоранс? — спросил я. — О! Во имя неба, умоляю вас! — прошептал сэр Арчибальд. — Я не оставлю вас в покое, пока вы мне не ответите. — Откуда мне знать! — сказал старый англичанин, издав нечто вроде икания… — Какой-нибудь мужчина. — Тогда этим мужчиной могу быть только я! — Почему? Почему? — взвыл сэр Арчибальд. — Что вы хотите сказать? Сжальтесь!.. — Я хочу сказать, что Флоранс была девственницей. — Откуда вам это известно? На этот крик, хриплый, ужасный, вырвавшийся скорее из утробы, чем из горла, я осмелился ответить тем же тоном, что и прежде. — Боже праведный! — воскликнул я. — Вы что, не понимаете, старый идиот, что я только что переспал с ней? — Нет, нет… это не… — прошептал сэр Арчибальд. И он медленно осел на палубу. „Этот шут упал в обморок. Только этого не хватало!" Такова была единственная сострадательная мысль, которую вызвало у меня падение сэра Арчибальда. И если я и поднял его, если и отнес к бару, влил в рот большую порцию виски, то не из жалости, которую был не способен испытывать к этому человеку; что меня подстегивало, так это желание допытаться. Боб застал меня за этим занятием. — Ха! Ха! Наш шут готов! — сказал он. А затем продолжал: — Я вижу, ты превратил нашу каюту в персональную! О! Не извиняйся, прошу тебя: ты выиграл свою свадебную ночь. И он вышел. Сэр Арчибальд пришел в себя быстрее, чем я думал. Подлинное глубокое изумление выступало на его лице, но он не потерял нить своей мысли из-за обморока. Он прошептал: — Итак, вы отняли ее у меня. Я ответил как можно спокойнее, опасаясь, что сэр Арчибальд снова потеряет сознание, а это надолго затянуло бы нашу беседу, в которой я надеялся все выяснить. — Послушайте, отвечайте, пожалуйста, разумно. Иногда вы кажетесь способным на это. Вы в самом деле надеялись сохранить лично для себя красивую девушку, к которой даже не прикасаетесь? По причине половой слабости, я полагаю? — О! Замолчите! Во имя любви к Всевышнему! Вы даже не знаете, что говорите, несчастный! Еще накануне сэр Арчибальд удивил меня искренностью своего невольного, живого и патетического возгласа. На этот раз снова и гораздо острее я почувствовал, что ничего не знаю об этом человеке. Но что именно хотел я знать? К этим бесконечным загадкам добавилась еще одна. Раздражение уже переходило в жестокость, когда моих ушей коснулся приводящий в ужас нежный шепот. — Мое дитя, мое бедное дитя! — повторял сэр Арчибальд. Он спрятал подбородок, похожий на высохшую рыбью кость, в свои дрожащие ладони, и мелкие, смешные слезы побежали по его лицу с многочисленными бороздками морщин. — Дитя мое! Мое бедное дитя! — плакал сэр Арчибальд. Это было так просто и так светло, что я вздрогнул и с трудом выговорил: — Вы… вы ее… отец, так? — спросил я. Он смиренно склонил голову. — И выдумали… — продолжал я с пересохшим ртом, — выдумали эту историю с болезнью, чтобы удалить меня насовсем? Мокрое лицо склонилось ниже. — Но к чему, к чему весь этот маскарад? — вскричал я, изображая гнев, которого больше не испытывал, чтобы не признаться, что сцена этой тихой боли пробуждала во мне чувство, суть которого мне не хотелось определять. — Из-за Ван Бека, — сказал сэр Арчибальд. Он замолчал. Обычно такой словоохотливый, такой пространный в ненужных подробностях, он смолк. И мне пришлось вытягивать из него каждое слово. Чем дольше длился этот допрос, тем больше мне становилось не по себе, потому что сама строгость изложения придавала словам сэра Арчибальда странное достоинство, ужасно не соответствующее его откровениям. В то время я был способен чувствовать и воспринимать сложность, противоречивость человеческой натуры. Сэр Арчибальд открыл мне это, и я начал понимать, что часто нет ничего общего между стремлениями человека, его манерой понимать жизнь и тем, как он живет на самом деле. — Ван Бек? — спросил я. — Да, я знаю, что он наводит на вас ужас, но все же вы не китайский кули, а если угодно, свободный человек… — Я не свободный человек, — тихо прервал меня сэр Арчибальд. — С каких пор? — Уже двадцать лет: возраст Флоранс… — Но какая связь между Флоранс и этим отвратительным животным? — Она ему принадлежит. — Что? Вы с ума сошли? — крикнул я. Сэр Арчибальд медленно покачал головой, и, поистине никогда еще такой ясный свет не озарял его глаза. Я пылко продолжал: — Вы не будете все же пытаться заставить меня поверить, что вы продали свою дочь? Старый человек ничего не ответил. — Во всяком случае, — проговорил я сквозь зубы, — даже если вы докатились до этого, сделки такого рода в наше время незаконны, насколько я знаю. Повсюду на побережье есть жандармы, судьи, представители из Европы. — Я знаю, знаю, — прошептал сэр Арчибальд, — я сам им был… Я был на службе ее величества… Он погрузился в глубокое раздумье. Я понял, что был на верном пути, засыпая его беспорядочными вопросами. Каждый из них напоминал ему о возможных страданиях и величии, на которые, как он считал, имел право, а потому не хотел мне о них рассказывать. Каким бы длинным, трудным и сбивчивым ни оказался рассказ о его жизни, я должен был знать ее с самого начала, если хотел, чтобы драма, в которой я так неожиданно принял двусмысленное участие, стала для меня постижимой. Так отдельными обрывками и отдельными кусками, бесконечными повторами, то мягко, то жестоко я заставил сэра Арчибальда нарисовать мне линию его судьбы. XIII Сэр Арчибальд родился в семье небольшого дворянского рода в Суссексе. Его отец приобрел значительное состояние торговлей экзотическими продуктами. С самого детства сэр Арчибальд слышал и полюбил названия жарких стран, дальних островов, очарование которых столь сильно среди английских туманов. Желание увидеть эти страны толкнуло его после успешного завершения учебы на дипломатическое поприще. Его родители одобрили это влечение, достойное джентльмена. Таким образом, к тридцати годам сэр Арчибальд выполнял функции британского вице-консула на острове Ява. Когда я узнал эту подробность, я не смог удержаться от изумленного возгласа: — Вам только пятьдесят лет? — Пятьдесят два! — сказал сэр Арчибальд. — Что вас удивляет? Он не понимал причину моего удивления: зеркала ему ни о чем не говорили. Я не настаивал. В голландской Индии сэр Арчибальд вел приятную жизнь, которую ему предоставили титул, должность, доходы. Конечно, он уже любил виски и карты, но в меру приличий. Однажды вечером в Английском клубе, выполняя функции председателя за обедом в честь победившей команды в регби, прибывшей из Лондона, сэр Арчибальд, выпив чуть больше обычного, позволил нескольким крепким ребятам, гостям колонии, увлечь себя в танцклуб. Прежде ему ни разу не хотелось его посетить: малайки, китаянки — словом, там были цветные женщины. Но как было сопротивляться приглашению членов команды, оказавших честь Объединенному Королевству? — Кабачком владел Ван Бек, — сказал сэр Арчибальд. И глухо добавил: — Тоже из хорошей семьи, но сбившийся с пути с детства по своей собственной воле и склонностям. Ван Бек раболепно бросился к вице-консулу. Трудно было удовлетворить такого посетителя. Он предоставил в распоряжение вице-консула и его гостей все спиртное и всех женщин своего заведения. Среди женщин была одна китаянка с севера, высокая и красивая, с немного темноватой кожей, но лицо ее не носило ярких признаков Востока, которые сэр Арчибальд, как воспитанный в традициях англичанин, органически не выносил. В этот вечер, в состоянии опьянения, к чему он еще не был привычен, она ему понравилась. Как он оказался с ней в номере кабаре? Он не мог этого сказать. Почему в течение нескольких месяцев приходил на тайные свидания с ней, услужливо устраиваемые Ван Беком? На это он также не смог бы ответить. В итоге китаянка забеременела, и родилась Флоранс. Возглас отчаяния вырвался у сэра Арчибальда при этом воспоминании, он едва не задохнулся. Он откинул назад свое хрупкое тело, с трудом глотнул воздух и прошептал: — Вице-консул Великобритании имел незаконную дочь, и эта дочь была метиской, — и это в конце прошлого века, при правлении королевы Виктории. Сэр Арчибальд молча взирал на меня. Он не находил других слов, чтобы излить свое несчастье. — Чтобы выпутаться из подобной истории, — продолжал он, — надо было быть невероятно сильным, невероятно ловким. Я не был ни сильным, ни ловким. Снова последовало молчание. Я пытался представить себе вместо преждевременно состарившегося сэра Арчибальда того, который был во время рождения Флоранс. Он, должно быть, походил на тех молодых английских чиновников, которых я повидал за время своего путешествия: стройных и тщательно вымытых, без глубоких забот, корректных, держащихся на расстоянии и наивных, защищенных от окружения своей гордостью, воспитанием и целым сводом неукоснительных правил, которым они кротко подчинялись. То есть не сопротивляясь ни страсти, ни даже несчастному случаю. В самом деле, в одно мгновение сэр Арчибальд оказался развратником, сумасшедшим, погибшим. Естественно, он вверил свое спасение Ван Беку. Ван Бек стал тайным акушером китаянки, потом отправил мать и дочь в горную деревню, гарантировав сэру Арчибальду абсолютную тайну. Но за это он потребовал некоторую плату. Для начала деньги. Сэр Арчибальд был богат и не скупился. Однако скоро Ван Бек перестал удовлетворяться одной только денежной платой. В это время он уже занимался контрабандой: табак, спиртное и опиум — такова была его специализация. Он пользовался для своей торговли связями и влиянием сэра Арчибальда. Когда Ван Бек потребовал, чтобы дипломатический чемодан использовался в его целях, вице-консул воспротивился, но было уже поздно. Ван Бек грозился открыть не только существование маленькой метиски, но также льготы, которые ему предоставлял сэр Арчибальд для торговли. Механизм шантажа не оставлял никакой возможности для спасения. И двойная жизнь сэра Арчибальда продолжалась. Внешне он оставался уважаемым, опасным представителем самой большой империи на суше и на море, где продолжал пребывать в чести. В действительности — пассивный и дрожащий инструмент преступника. Ибо Ван Бек больше не стеснялся сэра Арчибальда. Он выкладывал ему свои комбинации, свою торговлю наркотиками, женщинами, давая понять, что человеческие жизни составляли часть его профессионального риска. Чтобы забыть хотя бы на несколько часов это рабство, сэр Арчибальд пил и играл все чаще. В итоге он потерял контроль над своими поступками, самое элементарное чувство осторожности, совершая ошибку за ошибкой, — короче, он вел себя так, что его союз с Ван Беком обнаружился. Скандал был шумным. Разоренный, обесчещенный, сэр Арчибальд избежал тюрьмы лишь благодаря дипломатической неприкосновенности. Когда он подал в отставку, дело было закончено или замято, как угодно. Ван Бек воспользовался затишьем, чтобы исчезнуть. Он увез сэра Арчибальда. Что тот мог сделать, как не последовать за колоссом? У него не было больше ни состояния, ни службы. Он уже был отравлен алкоголем. Ничто не могло заставить его вернуться в Англию. Как и для большинства соотечественников сэра Арчибальда, она была для него священным островом, где падшие не имели права на существование. Наконец Ван Бек увез и Флоранс, которой было тогда шесть лет. — Это было естественно, — объяснил сэр Арчибальд с несчастной улыбкой. — Мать умерла, и Ван Бек постоянно заботился о ребенке. — А вы? — спросил я. — О! Я, что я мог?.. Что я мог?.. Никто не должен был знать. Тогда время от времени Ван Бек привозил мне ее в горы. И все! — Вы любили ее? — Как свой грех и свое спасение. Голос сэра Арчибальда задрожал впервые за все время этого нескончаемого признания. Остальные неудачи не имели для него значения: они были слишком давними. Они постигли другого человека. Но та, о которой он говорил теперь, жгла постоянно. Я почувствовал это острее по внезапному и болезненному оживлению, с которым он вновь заговорил. — Все остальное, — сказал он, — я Ван Беку прощаю. Понимаете, все, даже то, что он сделал со мной потом. Но Флоранс, моя бедная девочка, это необъяснимо. Она уже была невероятно красива, когда мы бежали с Явы, и в это время, я уверен, Ван Беку пришла в голову чудовищная мысль. Вы видели его губы? Это настоящие слизняки. Это губы, которые выражают вожделение и долго остаются мокрыми, насытившись. Так он выражает свое желание Флоранс. Он решил однажды сделать ее своей женой. Но сначала он должен был ее приготовить, украсить, взрастить, как редкое растение. Он повез ее в Японию. Поручил французским монахиням. Не скупился ни на рекомендации, ни на деньги. Он потребовал, чтобы она научилась хорошим манерам, европейским языкам. Она получила утонченное воспитание. Говорю вам, в течение десяти лет он готовил себе чистую, прекрасную невесту. Он терпеливо ждал, когда она расцветет, превратится в совершенство. Сэр Арчибальд скрипнул зубами так сильно, что все его лицо исказилось. Потом воскликнул: — Вы больше не спрашиваете меня. Как странно! Как раз в тот момент, когда это становится интересным! Он был прав. Я был парализован непреодолимым отвращением. Моя молодость, какой бы бурной она ни была, испытывала лишь чистые и здоровые желания. То, что открыл мне сэр Арчибальд, представлялось уничтожающим блеск, богатство мира. Я смог лишь ответить: — Но как же, как же вы не помешали?.. — О! Я, — усмехнулся сэр Арчибальд, — я!.. Своими немощными руками он сделал жест, будто кидает горсть земли на гроб. — Я был живой труп. Я ничего не соображал. Я ничего не замечал. Я испытывал даже признательность к Ван Беку. Мне понадобились годы, чтобы понять. Мог ли я вообразить? Да даже если бы и мог, я был связан, и с каждым годом все сильнее. Каждую свою операцию Ван Бек возлагал на меня. Я стал его подставным лицом. Боже! Где мы только не „работали"! От Сингапура до Австралии и Тонкина и на китайском побережье. У Ван Бека повсюду были связи. Он продавал краденый жемчуг, наркотики, ради которых убивали, он продавал кули, женщин, и при этом я всегда служил подставным лицом. У него есть письма и документы, по которым он может меня повесить. Я не мог сопротивляться: я попал в хитросплетение обстоятельств. И к тому же существовала Флоранс, которую мы навещали каждую весну, которая подрастала, становясь все красивее. Сэр Арчибальд еще раз горестно вздохнул — его вздох походил на хрип задыхающегося человека. — Виски! — приказал он с диким нетерпением юнге, который как раз проходил по залу. Мальчик принес нам выпить. — Убирайся! — крикнул сэр Арчибальд. Маленький малаец вопросительно взглянул на меня. — Да, да, — прошептал я. Сэр Арчибальд продолжал свой рассказ. Теперь он говорил не для меня. — Флоранс должно было исполниться двенадцать лет, когда Ван Бек в первый раз поцеловал ее, приласкал. Я был при этом, но даже не пошевельнулся. Удивление… страх… слабость. Все вместе. Но Флоранс поцарапала ногтями лицо Ван Бека. Казалось, он был от этого счастлив. „Через четыре года, — сказал он мне, — она станет еще более дикой, и это к лучшему!" Однако через четыре года вспыхнула война. Она застала нас недалеко от Сиднея. Наше судно плавало под британским флагом: оно было реквизировано. Чтобы вернуться в Японию, нам пришлось ждать, ждать и ждать. Поэтому с 1914 года я не видел Флоранс. И вот несколько дней назад она встретила меня, как чужого. — А Ван Бек? — спросил я. — Она не захотела его видеть. Она закрылась в своей каюте. Это… О! Теперь я могу это сказать… она вышла из-за вас… Я… хотел помешать этому любой ценой… — Почему? Да почему же? Вы ненавидите Ван Бека. — Да, да. Но я боюсь. Я так боюсь его, так боюсь за нее! — Сэр Арчибальд понизил голос до едва различимого шепота. — Он попал в свою собственную ловушку. Он любит ее, как сумасшедший. Он готовился к свадебной ночи в течение четырнадцати лет. Он назвал судно „Яванская роза" в ее честь. Он должен жениться на ней в Макао, логове, где все пираты — его друзья. Если он не почувствует, как этого ожидает, что Флоранс не тронута, он ее задушит, я это чувствую, я знаю это… и… теперь — все кончено — он ее убьет. Вот что вы наделали. Однако я все сделал, все! Руки сэра Арчибальда вновь закрыли лицо, как если бы он хотел спрятаться от видения, которое не мог больше выносить. Но тут все мои силы проснулись, все мое нетерпение, вся добродетель моего возраста, умноженные, вспыхнувшие благодаря свободной и полной жизни. Я схватил за руки сэра Арчибальда, оторвал от его лица, которое, как он желал, ничего бы не видело, и крикнул: — Ван Бек не убьет Флоранс. Ван Бек не женится на Флоранс. Я заставлю вас защитить ее. Сэр Арчибальд взглянул на меня, покачав головой, как старая лошадь, у которой больше нет сил. — Защитить ее? Как? — спросил он. — Вы пойдете к английскому консулу. — Чтобы он бросил меня в тюрьму? Говорю вам, что Ван Бек может привести меня к виселице. — Вы так дорожите своими оставшимися годами? — Вы поймете, — сказал тихо сэр Арчибальд, — что в определенном возрасте не так легко уйти из жизни… Но дело не в этом. Что станет с моей девочкой? Танцовщица для матросов? Певица для китайцев? Она английской крови все-таки, не забывайте этого. И хорошей крови. Ван Бек богат… Ван Бек из благородной семьи… Однажды Ван Бек умрет, и тогда Флоранс… Я оборвал эти высказывания, которыми сэр Арчибальд пытался, несомненно, утешиться не один раз. — Она согласна на это? Сэр Арчибальд посмотрел на меня невидящим взглядом. — Но она ничего не знает! — ответил он. — Я не осмелился ей что-либо объяснить. Он снова закрыл лицо руками. Его плечи сотрясались. Ничего нельзя было добиться от этого ничтожества, в котором сочетались трусость, физическое истощение, стыд и пронзительная боль. — Ладно! — сказал я вдруг. — Я увезу вас в Европу! Отчего мне пришло в голову это решение, которого я сам не ожидал и которое меня удивило так же, как если бы его принял кто-то за меня. Вовсе не желание спасти сэра Арчибальда, ни даже Флоранс, толкнуло меня на это. Мне казалось невероятным, чтобы какой-то человек ужасом и деньгами мог распоряжаться по своему усмотрению двумя человеческими существами. Я взбунтовался во имя абстрактного понятия и в угоду демону свободы, силы, отваги, который жил у меня внутри и который должен был, по моему мнению, править миром. Я тотчас испугался эффекта, который мои слова произвели на сэра Арчибальда. Дрожа от старческого гнева, он выпрямился, но руки его не подчинялись ему, и он тщетно пытался ухватить меня за отвороты кителя. — Вы не имеете права! — крикнул он. — Я вам запрещаю… я вам запрещаю… — Но в чем дело? В чем же дело? — Вы шутите, вы меня оскорбляете! А я все вам сказал, все вам доверил, потому что… потому что вы понравились Флоранс. Почему же вы смеетесь надо мной? — Да я и не думал! — воскликнул я. — Я говорил вам серьезно. Я не хочу оставлять вас Ван Беку. Руки сэра Арчибальда поднялись до моих плеч. Он поднял ко мне свое лицо и долго, долго смотрел на меня. — Вы в самом деле так подумали, — прошептал он, не веря. — Но… у вас же ни одного су! — Я улажу это. Не беспокойтесь! — произнес я твердо. — Консул Франции… французская колония… У меня есть рекомендательные письма. Я объясню свое положение, займу. Радостное удивление, невыразимая благодарность, проступившие на лице сэра Арчибальда, показались мне нелепыми и тягостными. Неважно, что мне предстояло добыть деньги. Моя природная непредусмотрительность преобразовалась в результате войны в головокружительную отвагу. Зачем думать о завтрашнем дне, если этот завтрашний день с каждой минутой становился все опасней?.. Наше бесцельное путешествие, нашу прогулку вокруг света венчала мораль сражений. Нас повсюду встречали как победителей. Повсюду жалованье увеличивалось компенсацией на дорожные расходы. Деньги становились материальным элементом, не стоящим внимания, легко достигаемым, предназначенным для траты. До сих пор мои желания имели свойство возникать из обстоятельств, подобно тому, как маг вытаскивает туза из колоды карт. Короче, мне ничего не стоило, во всех смыслах этого слова, искренне пообещать сэру Арчибальду и Флоранс поездку в Европу. Но для старого англичанина, падшего, жалкого, предмета презрения для других и прежде всего — для него самого, это предложение должно было выглядеть актом прекрасного милосердия и необузданной страсти. При этом последнем предположении он замолчал. — Вы… вы так ее любите? — пролепетал он. Что мог я ответить этому несчастному, растерянному человеку, который выпрашивал подтверждение, чтобы поверить в невероятную надежду, которую я наконец ему дал? Помедлив, я ответил: — Разумеется, я дорожу Флоранс. — Мое дитя в Европе! Возможно ли это? — прошептал, словно в экстазе, сэр Арчибальд. Но идея фикс вновь овладела им, и он спросил: — Как она ускользнет от Ван Бека? — Очень просто, — ответил я, радуясь тому, что смогу окунуться в деятельность. — Вы поселитесь вместе с ней в английской миссии. Необходимо, чтобы вы или она добились этого от Ван Бека. — Она этого добьется. Она этого добьется. — Вы будете защищены от убийц Ван Бека, власть которого, думаю, вы преувеличиваете. — О! Нет, нет. Вы не знаете… — Хорошо, хорошо. Оставайтесь с вашими призраками и оборотнями!.. Но из английской миссии вместе со мной вы сядете на первое французское судно, готовое в назначенный день отплыть из Шанхая. Вас это устраивает? — О да, Бог мой, о да! Сэр Арчибальд улыбнулся, как ребенок, играющий в свои самые любимые игры. — И как только мы прибудем в Европу, вы женитесь на Флоранс, — прошептал он. Я рассмеялся и начал: — Для этого… Сэр Арчибальд не дал мне закончить. Испугался ли он, видя, что его прекрасные иллюзии рушатся? Догадался ли о том, что этот диалог наскучивал мне, или просто думал о нетерпении, в котором пребывала его дочь, ожидая меня? Не знаю. Но с детским выражением заговорщика, нелепым и трогательным одновременно, он шепнул: — Идите! Идите теперь к ней, и да хранит вас Бог! Когда я уходил, он добавил: — Не думайте о Ван Беке. Он должен прибыть на судно, когда мы будем на причале. XIV Есть женщины, которые, даже испытывая удовольствие в чувственном диалоге, никогда не отдаются всеми своими фибрами, всей глубиной души. Они скорее присутствуют при соединении, полном наслаждения и неясных ощущений, и остаются пассивными, не получая за это вознаграждения. Другие, напротив, созданы для плотского наслаждения. Независимо от опыта они умеют брать и дарить. Тела их предназначены для этого. У них формы, жар в крови, инстинкт сладострастия составляют науку, которой нельзя обучиться. Они обладают даром, милостью Божьей. К их племени относилась и Флоранс. Мужчины это прекрасно в ней угадывали, ее присутствие имело власть, которая одной только красотой не объяснялась. Боб, так же, как и я, испытал это. Как только я снова оказался с метиской, я забыл о рассказе сэра Арчибальда и обязательствах, под которыми только что подписался. Ночь, тайна, желтый туман, трагедия старого англичанина, угрозы Ван Бека, нависшие над прекрасной головой Флоранс, — все растаяло в прогнувшемся примитивном ложе, узком, как походная кровать, не позволявшем лечь двоим. Даже в этом возрасте я редко испытывал такое острое, такое ненасытное физическое удовольствие. Флоранс разделяла это с каким-то стыдливым неистовством, с изумлением радостных открытий. Иногда в момент коротких передышек в эту ночь, где секунды, казалось, проживались вдесятеро быстрее и полнее, чем в другие ночи, иногда я думал, что вот эту свежую прелесть Ван Бек готовил и хранил для себя пятнадцать лет. И я понимал опасения сэра Арчибальда. Какой мужчина, лишенный своих надежд и такой добычи, даже не обладающий инстинктами Ван Бека, какой мужчина не почувствовал бы жажду убить? Но разве я не был здесь для того, чтобы защитить Флоранс и похитить ее у монстра? И новая вспышка страсти толкала меня к Флоранс, вспышка гордости двадцатилетнего возраста, вызова, победы, мести. И поскольку в эти минуты в ней я любил себя, то мне казалось в эту ночь, что я любил и Флоранс. Машины „Яванской розы" заработали, но этого оказалось недостаточно, чтобы наши объятия разжались, — потребовалось, чтобы жаркое солнце засветило в иллюминатор. Только тогда Флоранс покинула мою каюту, сказав: — Не волнуйся, любовь моя Я сумею пройти незаметно за спиной у Сяо. — Китайская кровь Флоранс вселяла в нее абсолютную уверенность, что хитрость удастся. Я подставил лицо и тело под холодную воду: этого было достаточно, чтобы смыть следы ночной усталости. Я наспех закрыл свой чемодан и открыл дверь. В коридоре ждал Боб. Я был радостен, мир представлялся мне большим праздником. Почему я вдруг вспомнил об унижении, которое мне нанес Боб, когда мы вместе обманывали сэра Арчибальда? Ко всем своим победам мне захотелось присоединить последнюю. — Знаешь, — сказал я своему товарищу, — Флоранс была девственница. Боб смотрел, смотрел на меня и вдруг ударил по лицу. В то время за подобную выходку я убил бы, не колеблясь. Однако я ничего не сделал, ничего не сказал, и щека моя еще горела, когда я увидел, как приближались причалы Шанхая. XV В 1919 году Шанхай, конечно, еще не достиг гигантских размеров. Чудовищное разрастание города и населения произошло позже. Годы, разделившие две войны, еще не влили в него миллионные толпы, миллиардные капиталы. Кварталы белых еще не превратились в американские застройки, ощетинившиеся небоскребами. Желтая метрополия еще не походила на океан, вздыбленный приливами сражений и революций. Это были еще только ростки новой безумной эры. Но европейская концессия, полная роскоши и блеска, проникала все дальше в китайские предместья, и Шанхай становился огромным городом, пышным и грязным, величайшим центром спекуляции и богатства, являя собой огромный ночной кабак и одновременно непроходимые джунгли. Короче, столица коммерции, банков, удовольствий и тайн, Шанхай был уже монстром. И у этого монстра, который в ту пору прельщал авантюристов и деловых людей, моряков и девиц всего Дальнего Востока, было чем заставить даже более вдумчивого и более уравновешенного юношу, нежели я, потерять голову. Я употребил все утро после высадки на то, чтобы найти жилище и деньги. Все оказалось восхитительно легко. Поскольку Боб избрал Французский клуб, я отправился в Английский. В то время в дальних странах среди представителей наций, вместе одержавших победу, существовало некое братство победителей. Моя форма служила мне членским билетом и удостоверением личности: я был принят как соотечественник. Потом я отправился во французское консульство. Консулом был господин В. За время своего путешествия я не встречал более утонченного человека, знающего страну пребывания и более полезного для страны, которую он представлял. Он основательно знал огромный Китай. Он изучал его долгие годы. Он имел к нему ключ. Я мог бы извлечь неоценимую пользу из его опыта. Только об этом я и думал! То, что мне было необходимо, — это средства, и немедленно, чтобы нырнуть в наслаждения города, один только вид которого меня слепил. Эти средства предоставил мне господин В. Я предъявил кредитное письмо с неограниченным сроком действия. Консул имел к тому же необходимые инструкции, позволяющие находящимся проездом офицерам достойным образом представлять армию-победительницу. — Отдыхайте, — сказал мне консул, улыбаясь необычной грустной и доброй улыбкой, — отдыхайте, но не пропадайте. Французское судно будет не раньше чем через пять недель, а пять недель в Шанхае для молодого человека, ничем не занятого, — опасное испытание! Вы мне, конечно, не верите, но заходите ко мне, — может быть, я смогу предложить вам что-нибудь серьезное. Серьезное! Словно это слово могло иметь для меня какое-нибудь значение… Серьезное! Тогда как у меня не хватало времени, здоровья, скорости и сил, чтобы все испытать, испробовать, провернуть уйму дел, уничтожив все, что продавалось, покупалось, досаждая, сваливалось на мою голову. В Шанхае среди сотни других был бар, слывший самым большим в мире, и думаю, это было действительно так, ибо за всю жизнь, которая растрачивалась в такого рода заведениях в Старом и Новом Свете, я не встречал ни одного таких огромных размеров. Здесь к двенадцати дня и семи вечера на сто метров в длину, располагаясь ярусами вглубь, плотная масса людей требовала от стаи молчаливых китайских барменов утолить их жажду. Коктейли и виски расходились словно по цепочке. Все языки, все расы, все напитки смешались на этом шумном предприятии. Были в Шанхае и ночные заведения, каких я более не встречал с самого Сан-Франциско, которым интернациональное скопление придавало необычайный смак. Там были великолепные женщины, прибывшие с четырех сторон света, и среди них первые русские беженки со своей несчастной и сладострастной судьбой. Была игра. Были бега. Было общество космополитов, элегантное, блистательное и легкое, расточавшее свои милости молодому офицеру, летчику, — ибо полет человека находился еще в своей прежней славе. Был также опиум, без которого Китай не Китай. В тот же самый вечер, по прибытии, у меня появились „друзья", взявшиеся помочь мне испробовать все эти удовольствия. Одни воевали, другие этим воспользовались: коммерсанты, брокеры, жокеи, авантюристы, директора предприятий, моряки, исследователи и Бог знает кто еще. Случай, природное сходство, просто встреча обеспечили мне все это. Я не выбирал этих друзей. Я также не выбирал развлечения. Я предавался им без особого предпочтения, так, как они предлагались, без разбора, в большом количестве, на лету. Естественно, я хватал все. Чтобы извлечь из удовольствий и людей весь сок, смысл, требуется видимость свободы, сближения, самофинансирования, подчас стремительность. Но моя жадность, прожорливость не оставляли времени на передышку. Неистовый порыв бросал меня от одного желания к другому. Выжимая один плод, я уже хотел другой. Я был похож на ребенка, который обожает сразу слишком много игрушек, или на варвара, опьяненного подарками, не знающего, для чего они. В один и тот же день я садился на лошадь, мчался на чай, коктейли, катил на рикше по китайскому городу, нес цветы какой-нибудь англичанке, шампанское — русской и серьезно обсуждал с банкирами учреждение воздушной линии Шанхай — Пекин. В течение одного вечера я участвовал в оргиастическом ужине, свиданиях во всех ночных заведениях. Не считая, я проглатывал виски, с полдюжины бутылок шампанского, дым около двадцати трубок опиума, приводя в полный беспорядок, извращая самое неуловимое и хрупкое, что содержит в себе колдовство. Затем я шел играть в карты, отправлялся в китайский театр, возвращался в ночное заведение, откуда какая-нибудь девица уводила меня к себе в постель. День за днем, ночь за ночью, совершался адский круг. Я больше не спал, так сказать. Я действовал, как разряжающийся автомат, над которым изобретатель потерял власть. Память моя была загромождена сотнями новых имен, сотнями неизвестных еще накануне лиц, голова тяжела и пуста, пары спиртного, употребляемого в большом количестве, и опиумом, который я не умел дозировать, одурманивали меня — я скатывался на дно черного водоворота с безрадостным головокружением, разве что испытывая надежду, желание нового наслаждения, о котором тут же забывал, ибо уже брезжило новое удовольствие, к которому я сразу же устремлялся. А Флоранс? Какова была ее доля и роль в этом угаре? По правде говоря, по крайней мере первые дни моего пребывания в Шанхае, у меня с Флоранс не было никаких отношений. Она полностью исчезла из моего бытия, а также и из памяти. Впрочем, я знал, где она живет и как к ней прийти. Перед высадкой с „Яванской розы" мы условились, что она поселится в „Астор-хаусе", окна которого выходили на реку Шанхай. Я пообещал встретиться с ней на следующий день. Сэр Арчибальд должен был служить нам посредником. Я, разумеется, позвонил сэру Арчибальду, но лишь для того, чтобы поговорить о сумме его выигрыша. Я посоветовал ему, если он хотел получить деньги наверняка, разыскать меня немедля. Я сказал ему, что пребывал в отличном расположении духа и не хотел бы, чтобы оно омрачалось из-за финансовых проблем. Я вспомнил о Флоранс, когда уже повесил трубку. Невольное движение к аппарату замерло. Моя забывчивость оказалась провидческой. Что смог бы я сказать Флоранс? Что мой день был занят до последней минуты? К чему? Завтра у меня, конечно, будет больше времени. Когда сэр Арчибальд пришел, он лишь еще раз убедил меня, что моя небрежность имела свои основания. Он умолял меня не отдаваться во власть любви, не оказаться неосторожным. Ван Бек остался жить на своем судне. Ван Бек без труда согласился на то, чтобы сэр Арчибальд с дочерью проживали в лучшем отеле европейского города. Как всегда, Ван Бек охотно оплачивал комфорт Флоранс. Но столько внимания беспокоило сэра Арчибальда, и особенно то, что Ван Бек, не споря, уступил желанию, высказанному Флоранс, провести несколько дней в Шанхае. — Это не в его привычках, — сказал мне сэр Арчибальд, — терять время и деньги. Он пристроил контрабанду, и здесь ему больше нечего делать. Если он согласился остаться, значит, у него есть подозрения на ваш счет: опасные подозрения, и он хочет проверить… он хочет проверить. Это не тот человек, который даст себя обмануть, который покупает вслепую. — И сэр Арчибальд закончил своей извечной жалобой: — Я боюсь… я боюсь. Не собираясь потешаться над его опасениями, я согласился с ними, насколько позволял мне мой характер. Сэр Арчибальд ушел с заверениями, что я не буду афишировать свои отношения с его дочерью и что, больше того, приму все меры предосторожности, прежде чем встречусь с ней. Думаю, что я был искренен, относя свою малую готовность увидеть Флоранс на счет совершенно новой для меня заботливости о ней. Когда нуждаешься в оправданиях перед собой, отговорки превращаются в уверенность. — У вас будет время стать женихом и невестой на судне, — сказал сэр Арчибальд. — Надо избежать ненужной опасности. Разве сэр Арчибальд не был прав? И разве не достаточно было воспользоваться телефоном для обычных разговоров? Но я им не воспользовался. Как это произошло? Не знаю. Или, вернее, думаю, что не имел желания услышать голос Флоранс. Не боязнь упреков и жалоб заставила меня совершенно покинуть ее. Я знал, что Флоранс никогда не покажет мне свою грусть или горечь. Из гордости? Из покорности? Я не пытался понять, что двигало ею, но был уверен в ее поведении. Я хотел убежать от себя, и только от себя. От себя, от всего, что могло стать постоянным, длительным, стабильным. Моя жизнь в Шанхае превращалась в движение, неистовое брожение, разбрасывание, распыление. Я наслаждался этой абсолютной, абсурдной свободой, в которой ни один последующий день не зависел от предыдущего, ни одна минута не связывалась с прошедшей. Я не выносил ни малейшего морального нажима, того, что могло бы походить на приказ, на логическую связь моих поступков. Я больше не признавал никакой платы ни за прошлое, ни за будущее. Я не допускал мысли, чтобы даже тень, какой бы легкой, прозрачной она ни была, опустилась на мои сумасшедшие скачки горячего, бешеного жеребца. Образ Флоранс был один из тех, который мог бы заставить меня задуматься, задержать на мгновение мою мысль в том вихре, который выветривал мою голову. Я овладел Флоранс до прибытия в Шанхай. Я должен был увезти Флоранс в Европу. Она была одновременно воспоминание и будущее: то есть путы и узы. Я не хотел этого. Я изгнал ее не только из своего бытия, но из окружающего меня мира. Флоранс больше не существовала на этом свете: существовал только я и моя неистовость. Девицы менялись — и каждый вечер у меня была новая. Одни — обычные и вульгарные. Другие могли претендовать на восхищение. Но, разумеется, даже самая красивая не могла и приближенно сравниться с Флоранс ни совершенством черт и тела, ни диким и изобретательным стремлением к удовольствию. И все же в моих глазах они имели больше преимуществ, чем метиска. Потребность в новом, пошлое тщеславие ночных побед недостаточны для того, чтобы объяснить эту игру, в которой я сам себя обманывал. Несомненно, что если бы Флоранс сохранила для меня некоторую загадку, она удержала бы меня дольше, — а под загадкой я понимаю ту одежду, ту маску, вечно ложную, вечно искусственную и придуманную, в которую наше воображение одевает женщин, к которым оно стремится. Если бы Флоранс на самом деле была любовницей сэра Арчибальда, если бы, как я предполагал, до того как узнал настоящую суть, непонятные обязательства, единство порока и крови связывали ее с Ван Беком, если бы, отдавшись, она сохранила ко мне невозмутимость идола, я продолжал бы находить ее привлекательной и достойной моих хлопот. Но она даровала мне свою любовь так непосредственно! Ее нетронутое тело отдалось мне так легко! Ничего больше неясного, смутного, преступного не веяло вокруг этого лица, так неожиданно обнаженного. Чистота совсем нового сердца, цветок до сих пор чистой плоти, сияние существа, стоящего на пороге жизни, все это — что, несомненно, и есть истинная загадочность — все это казалось мне тогда бесполезным. Что было мне нужно, — я хорошо понимаю, — так это плохая литература. А таким товаром девицы из ночных заведений и дамы из общества торговали умело. XVI Однажды вечером тем не менее их помощь ускользнула. Я уже не помню, почему жена одного американского экспортера не могла провести со мной ночь у себя дома, как это было условлено. То ли муж ее вернулся из путешествия по Китаю раньше, чем она ожидала, то ли прибытие английской канонерки, капитан которой был очень молод и красив, стали главной причиной этого неожиданного отказа? Впрочем, неважно. Итак, я вынужден был попытать счастья в ночных заведениях. Но из одного из них я бежал, так как там был Боб: молчаливый договор заставлял уступать место прибывшему первым. В другом я уже знал всех поголовно, в третьем все девочки были заняты. В последнем я уже оказался слишком пьян и мои буйные выходки испугали всех вплоть до русских девиц, обслуживающих бар, которые, к слову сказать, привыкли к развязным мужчинам. Но мне было необходимо общество женщины. Алкоголь разжигал эту потребность. Не имея никого в своем распоряжении, я вспомнил о Флоранс. В то время как нанятый автомобиль вез меня к набережной реки, к отелю, в котором жили метиска и сэр Арчибальд, я вспомнил о боязливых предостережениях, сэра Арчибальда. Я даже вспомнил его слова: „Ван Бек хочет проверить. Он не тот человек, который покупает вслепую". Но если память моя была в порядке, то до меня не доходило, что эти слова должны были бы удержать меня. „Поскольку приходится выслушивать болтунов и трусов, — сказал я себе, — становишься похожим на них!" Это была единственная мысль, на которую оказалась способна моя помутившаяся от опьянения голова. Однако верное объяснение нетрудно было найти. Пока я не испытывал никакого желания увидеть Флоранс, опасение ее отца я считал разумным. Оно показалось мне абсурдным с той минуты, как вследствие неудачной охоты метиска стала для меня необходимой компенсацией. „Ван Бек… Ван Бек…" — шептал я, пожимая плечами. Я был уже в том состоянии, когда, жестикулируя, разговариваешь сам с собой. „Ван Бек все же не китайский император! И даже китайский император не сможет мне помешать закончить эту ночь с Флоранс! Она меня любит, и слишком долго я оставлял ее без внимания". Чем больше приближался я к цели своей поездки, тем больше забывал, что ехал к метиске, не сумев найти другую женщину, и тем больше я ее хотел. Радость, которую она испытает от моего ночного визита, — в этом я был уверен, — гарантия оказаться в кровати, где меня ожидает, я знал, несравненное тело, доверчивое и сладострастное одновременно, обещание сильного и разделенного наслаждения, — все это вызывало у меня совершенно новую, обновленную страсть к Флоранс. В особо циничном состоянии мы с Бобом называли подобное обновление „возгорание пламени". Но опьянение лишало меня всякой способности к иронии и, напротив, придавало живую искренность каждому моему внутреннему порыву. В „Астор-хаус" вошел пылкий любовник. Было четыре часа утра. В просторном холле царили полумрак и тишина. Ночной портье подремывал за стойкой. Я разбудил его тумаком. Он поднял ко мне старое, умное, помятое лицо, на котором желтая кровь оставила свой след. — Проводи меня в квартиру сэра Хьюма, — потребовал я. Метис, взглянув на окошко с ключами, ответил: — Сэр Арчибальд не вернулся, господин. — Проводи меня в квартиру сэра Арчибальда! — повторил я. — Но я же только что сказал господину… Портье внезапно замолчал и с неподражаемой улыбкой заговорщика, которая расцветает только на губах мужчин Дальнего Востока, прошептал: — Как я должен доложить мисс? — Никак. Это сюрприз! Старый метис поморгал минуту своими старческими глазками, потом со сдержанной решимостью сказал: — Я не могу, господин. Надо докладывать. Я не мог ждать. Я был пьян. Каждая минута, проведенная без Флоранс, казалась мне преступлением против самого себя. Я вытащил из кармана пачку банкнот. Одной рукой я протянул их портье. Другую, сжав в кулак, я приставил к его рту. — Выбирай! — приказал я. Старый человек, не моргнув, осмотрел мою форму. Портье повиновался, конечно, не под моими угрозами, а благодаря форме. У нас был авторитет воинов-победителей. Самый последний кули знал тогда имя Жоффр. Метис деликатно отвел мои обе руки и вежливо произнес: — Идите за мной, господин. Лифт привез нас на последний этаж. Там портье открыл мне комнату Флоранс своим ключом. Затем я его отослал, не сумев заставить принять от меня чаевые. Хотя его кровь была китайской только наполовину, старый человек обладал даром двигаться бесшумно. Уверен, что Флоранс не слышала, как открылась хорошо смазанная дверь. Она также не слышала моих шагов: толстый ковер покрывал пол. А так как меня преследовала мысль застать ее врасплох, с бесконечной осторожностью пробрался я к неясным очертаниям на широкой низкой кровати, освещенной легкой светотенью маленького ночника. Но в ту самую минуту, когда я собирался обнять Флоранс за плечи и разбудить жадным поцелуем, она медленно приподнялась на подушках и прошептала спокойным и вместе с тем страстным голосом, голосом, в котором странным образом смешались сон, радость и уверенность: — Я знала, жизнь моя, что ты тоже не можешь дождаться, когда мы отплывем на нашем судне. Я хотел закончить свой жест, поцеловать ее в губы. Флоранс остановила меня, слегка отстранившись, и сказала: — Сначала я хочу тебя увидеть. Иногда мне было так страшно. Я не могла вспомнить твое лицо. Она нажала на выключатель: резкий свет ударил мне в лицо. На мгновение я вынужден был зажмуриться. Но Флоранс, долго находившаяся в темноте, тем не менее осталась с открытыми глазами, и в глубине ее темных блестящих глаз, обычно пустых и отсутствующих, я увидел вспыхнувшую такую неподдельную, огромную радость, такое откровенное сияние, что вопреки своему помутнению и опьянению почувствовал себя в страшном смущении. — Он ничего о тебе не знает, любовь моя! — сказала Флоранс с презрением, указывая на соседнюю комнату движением своей красивой гибкой шеи. — А я была уверена, что ты придешь. Я немедленно решил изменить ход беседы, прекратить выражение благодарности, возмущавшее внутри меня все, что было во мне лояльного, честного. — Сэра Арчибальда нет? — спросил я. Гримаса невыразимого отвращения исказила лицо Флоранс. Она сказала: — Он играет или пьет где-нибудь. Вернется к полудню, как всегда грязный, дрожащий, старый, и начнет плакать. Потом отправится спать, чтобы начать все снова ночью. — А Ван Бек? — Я его не видела. Я не хочу его видеть. — Но тогда же? Ты одна… ты одна целый день? — К счастью! — Ты не выходишь? — Я никого не знаю в этом городе. — Но чем же ты занимаешься? Флоранс посмотрела на меня долгим взглядом, словно на ребенка, неспособного понять очевидное. — Я думаю о тебе и все глубже впускаю тебя в свое сердце. Ответ Флоранс лишь усилил мою неловкость. И неловкость стала совсем невыносимой, когда, подчиняясь женской рабской сущности, метиска попросила: — Позволь мне раздеть тебя? В ее просьбе было столько естественности и серьезности, что я не осмелился возражать. Флоранс расшнуровала мои сапоги, сняла портупею. Ее длинные руки, выточенные с невыразимой изящностью, нежно освободили мое тело, и я вновь познал с ней в постели ее наивную греховность. Затем сразу, как доверчивое животное, она заснула возле меня. Сколькими бессонными ночами заплатила она за этот абсолютный, похожий на смерть отдых? Какой лабиринт тоски, одиночества и отчаяния испытала эта дикая девочка, чью неподвижную и нежную грудь ощущал я на своем боку? Какую ношу бездумно и непредусмотрительно возлагал на себя? Некоторое время я пытался организовать заранее, продумать свои отношения с Флоранс. Но усталость сумасшедшей недели прервала ход моих мыслей. Вскоре, как и Флоранс, я стал бессознательной массой. Не знаю, кто из нас двоих сделал жест первым, не осознавая, что делает, но мы вышли из состояния сна сплетенные друг с другом. Когда конвульсии удовлетворения, еще крепче слившие нас в объятиях, затихли, а наши тела, внезапно оторвавшись друг от друга, вновь получили способность ощущать себя, меня охватило нечто вроде паники. Я проспал столько, сколько не спал со времени прибытия в Шанхай. Истощение, опьянение больше не защищали меня от мыслей. Предельная ясность, которой не было в течение всей сумасшедшей недели, позволила мне точно оценить позицию, в которую я поставил себя по отношению к Флоранс. И я вздрогнул. Я собственными руками выковал свои цепи. Пока я ее не видел в Шанхае, я мог приписать неожиданности и неведению мое отношение к ней. Ложь сэра Арчибальда, загадки на судне, вызов Ван Бека, желтый туман, наконец, — все способствовало тому, что я снял с себя ответственность. Чаяния Флоранс, ее безрассудная любовь — я чувствовал себя свободным от этого, я мог переложить это на нее. Но теперь… Я неожиданно только что дал поручительство, дал Флоранс право надеяться. Признаюсь ли я перед этим нежным и взволнованным лицом, перед этим лицом, светящимся благодарностью и гордостью, что только под парами алкоголя и гонимый плотским вожделением, обманутый другими жертвами, я оказался у нее? Если среди всех удовольствий и занятий, которыми, как Флоранс догадывалась, была наполнена моя жизнь в Шанхае, если, несмотря на предостережения сэра Арчибальда, я пришел к ней, значит, я любил ее. Так думала, чувствовала Флоранс и не могла думать иначе. В эту минуту я понял с такой отчетливостью, ощутил с такой потрясшей меня остротой, нет, не жалость к ней, а страх за себя. Я увидел, что моей свободе угрожает гибель, моей свободе, ради которой я готов был даже на преступление. Чисто физическое ощущение страха заставило меня вскочить с кровати. Мне казалось, что каждая минута, проведенная возле Флоранс, наполняла материальным весом оковы, которые и так уже были слишком тяжелы. — Ты покидаешь меня, любовь моя? — спросила метиска. — Жизнь моя! Эти два слова, на которые до сих пор я не обращал внимания, показались мне вдруг невыносимыми. — Почему ты меня так называешь? — спросил я, наполнившись яростью, что было, знаю, отвратительно, но мне надо было ее излить. И я ожидал, что ответ Флоранс даст мне для этого повод, хотя бы ничтожный и несправедливый. Ее простота, ее искренность не дали мне никакого повода. — Как я могу тебя называть иначе? — ответила метиска. — Разве ты не в самом деле моя жизнь? У меня нет никого на свете, кроме тебя. Я хотела бы, чтобы все мужчины, кроме тебя, умерли. На мгновение мне послышалось безжалостное звучание голоса Флоранс, когда она крикнула „Иди!" старому куруме на пороге его смерти. На секунду я измерил степень возмущения, ненависти к миру, в который ее привели обстоятельства кровосмешения, внебрачного рождения, детство, проведенное в ледяном монастыре, ее ненужная красота, ее бедное существование. И я догадался, что сила ее любви ко мне вызывалась не мною, а ее потребностью в радости, тепле, освобождении и что она была переполнена этим, необратимо доведена до исступления. И я испугался еще больше и подленько искал защиты. — Это неправда, — воскликнул я, — ты не одна! У тебя есть сэр Арчибальд, твой отец. Он любит тебя, он говорил мне. — Да, но еще больше он стыдится меня. Если бы ты только знал, как он прятался, чтобы встретиться со мной, когда я была маленькой. А там, у сестер, не он говорил со мной, а Ван Бек, всегда Ван Бек. А мой отец дрожал и отворачивал лицо. — Ты знала, что авансом была продана Ван Беку? Зачем я задал этот вопрос Флоранс и выбрал эти грубые слова, такие гнусные? Хотел ли я попросту унизить ее, напомнить, в каком состоянии я ее встретил, и тем самым лишить ее всякой попытки быть требовательной? Или же доказать самому себе, что я ничего не был должен женщине, которой нечего терять? Должно быть, я подчинился и тому и другому мотиву. Когда мужчина хочет сохранить полную свободу, отказываясь пожертвовать хотя бы чем-нибудь из своих удовольствий и страстей, он вынужден пойти на подобные извороты. Впрочем, эта уловка не помогла. Флоранс сумела найти в своей искренней наивности, в неподкупности своего сердца слова, которые опрокинули мои жалкие увертки, отговорки, мою осмотрительность и предосторожности, так как она этого не понимала. — Ван Бек и мой отец, — сказала Флоранс, — никогда не ставили меня в известность о своих сделках. Но я догадалась сама: я была уверена, что Ван Бек овладеет мной. — И тогда? — спросил я. — Тогда… — повторила Флоранс, не понимая. — Что ты думаешь делать? Флоранс взглянула на меня с мягким удивлением и ответила: — Что могу я сделать, жизнь моя? Согласиться. Это все. — Что? Ты не стала бы сопротивляться? — Сопротивляться? Как? У меня нет семьи, профессии, я никого не знаю… я всего лишь метиска. Я воскликнул, на этот раз искренне и с ребяческим пафосом: — Лучше смерть! — Я не хочу умереть, — сказала серьезно Флоранс. — Я еще не начала жить… Внезапно она замолчала, глубоко, сильно вздохнула, отчего ее голые груди всколыхнулись чудесным волнообразным движением. Затем она продолжала с таким жаром, что я вздрогнул: — Это неправда. Это неправда. Я начала жить с тобой. Ты пришел, жизнь моя, и ты меня освободишь навсегда, навсегда. Несмотря на все мои жалкие усилия, я чувствовал, как путы, словно смола, все больше схватывали меня. Я попытался освободиться в последний раз. — Послушай, — сказал я почти сурово, — не строй иллюзий. Я взялся довезти тебя до Марселя и больше ничего. Флоранс, улыбаясь, встряхнула головой. Я редко чувствовал себя так неловко, как перед мужеством и нежностью этой улыбки. — До Марселя! — сказала Флоранс, как во сне. — Шесть недель вместе на одном судне. Возможно ли это? Это слишком… слишком прекрасно! У меня не хватило слов, чтобы ответить. Я пошел в ванную. И, только попрощавшись с Флоранс, я увидел, как надломились ее душевные силы, которые, казалось, ничто не могло надорвать. Когда я торопливо поцеловал ее, нечто вроде животного страха, детского ужаса исказили лицо метиски. Она судорожно прижалась ко мне, прошептав: — Ты скоро придешь снова? — Ну, разумеется, — ответил я с твердым убеждением не приходить к Флоранс, прежде чем „Поль Лека", на который мы должны сесть в конце месяца, покинет Шанхай. Я собирался подать знак нанятому шоферу, когда понял, что меня зовут: — Господин лейтенант!.. Господин лейтенант! Я с радостью узнал юнгу с „Яванской розы", но он, казалось, не был доволен встречей со мной. Вместо того, чтобы расцвести как это было при моем приближении на судне, его маленькое неподвижное лицо выражало опасение и странный гнев. Мальчик отошел от скопища тележек рикш, за которыми он стоял, и направился в переулок. Коротким жестом он велел мне следовать за ним: любопытство побудило меня подчиниться. — Ну и к чему столько таинственности? — спросил я, догнав его. Маленький малаец вперил в меня полный упрека взгляд. — Я говорил тебе, — прошептал он, — оставить девушку-метиску. — Это не твое дело! — ответил я нетерпеливо. — Это мое дело! — сказал юнга, и упрямая морщинка появилась на его грязном лбу. — Это мое дело! Я хочу тебе добра, ты знаешь. — Да, да, это так. Ты всегда был мне другом. Но я не понимаю… — Ты никогда ничего не понимаешь! — сурово прервал меня юнга. — У тебя глаза ребенка, у которого нет кормилицы. Ты не понимаешь, что я здесь для того, чтобы следить за метиской и сказать Ван Беку, приходишь ли ты к ней. Слова сэра Арчибальда снова вспомнились мне: „Ван Бек не покупает вслепую". Я молчал, а юнга продолжал: — Тебе повезло! Первую половину месяца матросы свободны. Они тратят свое жалованье. Они ходят к женщинам, курят опиум. — Он вздохнул от зависти. — Я самый маленький, поэтому мне нечего сказать. Но потом перед отелем буду не я. Не приходи больше, прошу тебя, не приходи больше! — Это я тебе обещаю, старина! Маленький малаец, конечно, не мог понять, почему мои слова сопровождались невольной ухмылкой. XVII Однако пять дней спустя я снова оказался в „Астор-хаусе". Стоит отметить, что я не сознавал этого. В самом деле, после свидания с Флоранс более безрассудно, чем когда-либо, я бросился в разгул развлечений. Одна ночь сна восстановила мои силы. Когда сегодня я вспоминаю эти часы беспрерывного пьянства, одурманивания наркотиками, игры, сластолюбия, этот адский безостановочный бег, я испытываю некое наводящее ужас неверие. Какое абсурдное расточительство, какое преступное презрение к разуму, чувствам, нервам, внутренним побуждениям! Я цепенею при мысли, что молодой здоровый человек, которому открылся мир своей самой необычной чарующей стороной, был озабочен одной лишь потребностью разрушить себя, не видя прекрасного настоящего, которое судьба бросила к его ногам. Но так уж было. И я ничего не мог поделать. Я пребывал в состоянии, близком к галлюцинациям, сомнамбулизму. Я действовал благодаря одним лишь физическим рефлексам. И когда группа неизвестных друзей, взявшихся заботиться обо мне в течение двух суток, решила отправиться на большой, благотворительный праздник, организованный англосаксонской колонией, я присоединился к ней, не зная, куда иду и зачем. Праздник включал ужин и костюмированный бал. Он состоялся в „Астор-хаусе". Но моя усталость и опьянение были уже такими глубокими, что, даже преодолевая крыльцо отеля, я не узнал место, куда привела меня затея друзей. Это были американцы, возвращающиеся из коммерческой поездки по центральным провинциям. Они привезли оттуда всевозможные тряпки всех времен и стилей; это пригодилось им для переодевания. Что касается меня, они решили, что я, будучи французом, должен одеться по-французски, а именно в костюм апаша, такого, каким его изображали гравюры 1900 года. Поэтому я был в широченных брюках, тельнике и с красным платком вокруг шеи. Преимущество моей одежды было в том, что она позволяла свободно двигаться и дышать, — ценное преимущество, так как стояла удушливая жара. Большие залы „Астор-хауса" оказались слишком тесными для пестрой, беспорядочно теснившейся в них толпы. Там я увидел, как сквозь облако, как во сне, сумасшедшее богатство белого населения Шанхая и его страсть к детским увеселениям. Мужчины ради одного вечера удовольствий искромсали, испортили прекрасные ткани. Продавцы-ювелиры старого Китая и ювелиры двух частей света, казалось, опустошили свои лавки ради женщин, которые объединились или, вернее, столкнулись под предлогом благотворительности. Алмазы, жемчуга, нефрит, камни из Индии и Бирмы сверкали, горели, вспыхивали, переливались на великолепных или увядших шеях, на руках, уже стареющих или предназначенных для любви. Роскошь, блеск, богатство, жара, шум, крепкие духи и скрытое опьянение людей, живших в одном из городов мира, где пили больше всего, — всего этого с лихвой хватило, чтобы моя голова, уже лишенная основной субстанции, закружилась. Я начал с долгого сидения в баре. Я ощущал необходимость почерпнуть искусственные силы в алкоголе — настоящие уже подорвались, — чтобы быть на уровне в предстоящую ночь. Водка и коктейли, джин и виски — я проглатывал все это пойло с яростной жадностью. Я пытался вернуть равновесие, хотя бы деланное, нестойкое. На смену ему пришло опьянение в своем крайнем проявлении. Не помню уже, каким я предавался сумасбродствам. Мой костюм способствовал его разгулу. Я переоделся в бродягу. Очень быстро одежда оказала влияние на личность. Позже мне рассказали о моих глупых подвигах, дерзких выходках, жестах и площадных изречениях. Я с трудом этому поверил, словно речь шла о ком-то другом. Но именно я увлек остальных кромсать занавеси, изображать ярмарочную борьбу, похищать в бурлескных танцах женщин, которые истерично хохотали. И буйство разнузданной обезьяны вызывало аплодисменты толпы, находившей в этом выход своим подсознательным желаниям. Я чувствовал, что публика меня поддерживает. Мне захотелось удивить ее еще больше. Она послушно следовала за мной. Тогда я решил, что мне позволительно все. Оторвав от мужа одну гречанку, красота которой на какое-то мгновение остановила мое безумство, я схватил женщину на руки и принялся кружить на месте, целуя, кусая ее плечи и шею. К какому еще безумству привел бы меня мой эротический дервишизм? Чем закончилось бы мое головокружение? Не осмеливаюсь даже подумать об этом. Но в эту минуту чье-то лицо, оказавшееся у моего, заслонило весь свет в зале, и хриплый, дикий голос крикнул: — Не хочу… Довольно! Не могу… Я убью ее. Если я и выпустил свою добычу, то вовсе не из страха или совестливости. Я был вне сферы нормальных чувств. Я подчинился изумлению, которое охватывает человека, когда два мира непонятным образом смешиваются в поле его зрения. Флоранс! Флоранс в этом вихре, среди этой разнузданной толпы? Она потеряла рассудок. Она потеряла чувство реальности… Я глупо ощупал ее, чтобы убедиться в ее существовании. — Убирайся! Убирайся немедленно! — сказал я, глядя сквозь нее, изгоняя ее как привидение. Но она взяла меня за руку и прошептала: — Идем со мной! Только тогда я понял, что она живая. Я даже отметил, что она была одета очень просто и не имела никаких драгоценностей. Мне это показалось неприличным, намеренным, словно вызов. Я грубо отбросил ее руку, державшую мою, и крикнул: — Убирайся! Вокруг нас уже поднимался ропот, в котором я разобрал лишь одно слово: — Метиска… метиска. Флоранс взглянула на всех, кто нас окружал, с испугом и ненавистью. Свой взгляд преследуемого животного она перевела на меня, чтобы попросить о помощи. Но я еще раз сказал: — Убирайся! — Нет, — шепнула Флоранс. — Нет, я не оставлю тебя этим женщинам! — Значит, ты считаешь, — начал я, дрожа от ярости, — ты, значит, считаешь… Я не закончил. Моя ярость нашла достойную цель. Прорвав толпу своей массой, ко мне направлялся Ван Бек. Ван Бек и его молчаливый ход, Ван Бек и его рот в форме слизняка, Ван Бек, сила которого свела меня на судне к сущности куклы в его руках! Ван Бек провоцировал меня перед всем светом в Шанхае. Дикая сила, швырнувшая меня к нему, подсказала форму атаки, достойную моего костюма. Я употребил, не отдавая себе в этом отчета, способ, которым пользуется в притонах человек роста и веса меньшего, чем у противника. Я схватил Ван Бека за плечи и, опираясь о его собственные кости, нанес ему удар головой в подбородок со всей силой своей ярости и опьянения. Не успев сделать ни одного движения, он упал. Я тоже. Я увидел у своего изголовья сэра Арчибальда. Он держал бокал спиртного и, как только я пришел в сознание, дал мне глотнуть добрую половину даже раньше, чем увидел, что я стал воспринимать окружающее. — Нет, вы не умерли! — воскликнул он лихорадочно, словно я хотел доказать ему обратное. — Я сразу это сказал. Я никогда не сомневался в вас, мой дорогой молодой друг. Вы не умерли. Я ничего не понял из его слов: ни почему лежал в незнакомой мне комнате, ни почему вокруг моей головы был мокрый красный платок. Стон сэра Арчибальда внезапно пробудил игру моей притупленной памяти. — Если вы не умерли, — вздохнул старый англичанин, — Ван Бек тем более. Ван Бек… костюмированный бал… удар, который я нанес колоссу своей головой, сумасбродство метиски. Снова во мне вспыхнула ярость. Я встал, несмотря на острую боль, пронзившую всю мою черепную коробку, и крикнул: — Что эта скотина, что ваша дочь делали на празднике? Не для них было это место, ни для него, ни для нее. Сэр Арчибальд неверно истолковал смысл моих слов. Я увидел это, прежде чем он смог сформулировать свой ответ. По нервному тику, исказившему его лицо, по нездоровой красноте, выступившей на висках. — Я… я хорошо знаю, — пролепетал он, — что метиска… на подобном празднике… Но… но… я не думал, что вы… как бы это сказать… вы тоже… вы тоже упрекнете ее в происхождении. — Вы ничего не понимаете! — крикнул я. — Поскольку она могла меня встретить, вы не должны были бы… Но сэр Арчибальд был не в состоянии слушать меня. Когда человек в течение всей своей жизни страдает от тайного порока, все, что кажется ему намеком на его позор, вызывает в нем болезненную реакцию, которую ничто не может успокоить. — Это я, никто другой… клянусь вам, захотел… — прервал меня сэр Арчибальд. — Вы понимаете, такое прекрасное общество, такой элегантный бал, голова моя закружилась, так мне захотелось там быть… Все-таки это мой мир, мир, которому я принадлежу! Ради Флоранс… да… да… да… Я лучше знаю, чем вы… Она не должна была соваться к белым… да… да… Но бедная малышка так хотела. Она никогда не видела ничего подобного. Она все время одна. Тогда я подумал, и Ван Бек тоже, так как я должен был ему сказать об этом… Мне нужны были деньги на мелкие расходы, вы понимаете… я… попытал счастья здесь… и теперь у меня ничего нет. Но мы держались в стороне, клянусь вам… довольно далеко. Я бы не допустил, чтобы Флоранс поступила некорректно и смешалась бы с европейцами. Я видел, что сэр Арчибальд собирался говорить до бесконечности на тему, которая была мне отвратительна, что он готов оскорблять и еще больше отрекаться от своей плоти. Чтобы вырвать его из этого наваждения, я решил направить его мысли по другому, не менее мучительному пути. — Все эти басни мне не интересны! — сказал я грубо. — Единственное, что меня интересует, это чувство Ван Бека. Я не ошибся. Сэр Арчибальд резко оборвал свою жалкую защитную речь. Он принялся шептать, как поступал всегда, когда говорил о колоссе: — С этой точки зрения, все к лучшему. Он знает, что вы не приходили к Флоранс. Он видел, что в тот вечер встреча была чисто случайной, и манера, с которой вы обращались с Флоранс, его успокоила. — А как же сцена, которую она мне устроила? — воскликнул я. — Что это доказывает, мой дорогой молодой человек? Что она доказывает? Что Флоранс вас любит? Ван Бек знает это еще с момента вашего пребывания на судне и рассчитывает отомстить. И это не может не доставлять ему удовольствия. Чего он не допустит — от этого меня бросает в дрожь, — так это того, что… если узнает о… о вашей… словом, о том, что между Флоранс и вами… В самом деле, уверяю вас, с этой стороны все в порядке! — Тогда до свидания, — сказал я. Когда я открыл дверь, сэр Арчибальд робко прошептал: — Вы не хотите ее увидеть? Она просила меня об этом. Она в своей комнате рядом… никто не узнает. Вы можете пройти к ней отсюда через ванную комнату. Я вышел, не ответив, и хлопнул дверью. XVIII Я закончил ночь в матросском баре. Несомненно, один из матросов неловкой рукой нацарапал мне адрес, который я обнаружил на следующий день в своем кармане на смятом клочке бумаги. После некоторых усилий я вспомнил, что он указывал курильню опиума в китайском городе. Я тут же решил туда отправиться. Поколебавшись какое-то время, я принял в некотором роде фатальное решение и кинулся в места, находившиеся в противоположной стороне той, где я был накануне. Как контраст „Астор-хаусу" и его голубятне, мне требовался кабак, притон. Опиум в этом желании не был основным элементом. Я мог найти наркотики, и лучшего качества, в самых изысканных домах. Но я искал, главным образом, убежища в норе, где собирается для забвения и счастья самый бедный и грязный человеческий скот. Было около полудня, когда я проходил по холлу клуба. — Здесь одна дама, она ждет вас уже два часа, — сказал мне посыльный. — Она не захотела, чтобы я вас разбудил. — Я встречусь с ней в другой раз, — ответил я в страстном нетерпении добраться до приюта полумертвеца. Но, обернувшись, я увидел Флоранс. Не дав мне прийти в себя от удивления, она спросила: — Почему ты отказался зайти ко мне? Ты пошел на встречу с этой женщиной? Я не узнавал ни лица Флоранс, ни ее голоса, или, вернее, я вновь увидел в ней человека, которого встретил в самом начале, но которого заставила забыть ее любовь ко мне. Да, этот упрямый взгляд, отсутствующий, непреклонный, эта интонация, суровая и жестокая, эта дикая воля дойти до конца любой ценой — ценой смерти старого изнуренного человека — метиска вновь предстала передо мной с таким лицом. Внезапно, сам того не желая, не ведая, я вызвал у этой дикарки всех дьяволов ревности. Они соответствовали ее страсти. Я почувствовал это и испугался. В то время, когда никакая драка, ни самая опасная, ни самая позорная, не пугала меня, я приходил в ужас от публичной сцены с женщиной, если только не был пьян. Ничто не казалось мне более опасным. Я не знал, что ответить, что делать… ощущение, что я смешон и отвратителен, угнетало меня. Пользуясь моим смятением, Флоранс продолжала на более высоких нотах: — И теперь ты снова идешь к ней? Мне надо было что-то сказать, сделать какой-нибудь обуздывающий жест, сразу прекратить, безжалостно остановить этот бунт, это покушение на мою свободу или, по крайней мере, оттолкнуть Флоранс с ее криками и пройти мимо. Но уже любопытные лица оборачивались к нам. На некоторых, мне показалось, я увидел улыбку. — Ты с ума сошла! — прошипел я Флоранс. — Дело не в женщинах, клянусь тебе. — Тогда я иду с тобой. Флоранс еще повысила тон. Я до такой степени потерял голову, что был не способен придумать малейшую ложь, помешавшую бы метиске сопровождать меня. — Хорошо, — сказал я. Затем, вспомнив, куда я направлялся, я добавил с чувством, которое может испытывать раб, предвкушающий заранее подлую месть: — Идем. Ты сама захотела. В эту минуту я ненавидел Флоранс так сильно, что не мог этого выразить. Самолюбие, вероятно, подавляло во мне все остальные чувства. А эта девица, которую я считал у своих ног, навязывала мне вдруг свою дикую и сумасшедшую волю! Неспособный отделаться от нее, я был также абсолютно не способен выносить ее рядом с собой. Вместо того чтобы взять автомобиль, как намеревался, я подозвал рикшу. Человек-лошадь подбежал. Я прыгнул в его тележку, не обращая внимания на метиску. Однако вскоре я увидел ее рядом: Флоранс вез другой китаец в лохмотьях. Я вспомнил другой бег, приблизительно такой же, по улицам Кобе, но тогда роли были другие: тогда я преследовал Флоранс. Вспомнила ли она? Возможно… На одной остановке из-за затора на узеньком и вонючем переулке китайского города мы вынуждены были стоять некоторое время бок о бок. Я увидел в глазах Флоранс отчаянный призыв — и резко отвернулся. Как мог я приписывать столько прелести этому невыносимому существу? Я рассчитывал, что само место, куда я вез Флоранс, освободит меня от нее, настолько отвратительным представлял я его себе. Если в этом смысле мои надежды превзошли все ожидания, то расчет, напротив, оказался неверен. Ни почти непродыхаемый воздух, ни запах грязи, пота, мочи и плохого пережженного опиума, ни сплетение тел в лохмотьях, покрытых коростой, лишаями, ни зрелище лиц кули, провалившихся в отравленный сон, — ничто не отбило охоту у Флоранс, между прочим, такой свежей, такой гладкой, которую длительное заточение приучило к монастырской чистоте. Если бы она не была со мной, я бы сбежал. Но прежде всего я хотел ее проучить. Когда владелец курильни предложил мне угол, отгороженный занавеской от конуры без окна, где столько несчастных вкушали единственное счастье, которое им было предоставлено, я ответил: — Нет. Вместе со всеми. Тайком я взглянул на Флоранс. Она даже не моргнула. Хозяин пинками освободил для меня место, Флоранс легла первая, положив голову на короткий деревянный валик возле подноса. — Я тоже хочу, — сказала она бою, который готовил для меня первую трубку. Я пообещал себе, что не скажу ни слова метиске. Однако я не смог удержаться и спросил: — Ты уже курила? — Нет, жизнь моя, но я хочу делать то же, что и ты! Флоранс вновь говорила своим нежным голосом, страстным и покорным. Можно было сказать, что это по моему приказу она устроилась напротив. Привидения ревности рассеялись. Она вновь обрела свое сердце влюбленной служанки. Но это преображение отнюдь не успокоило меня. „Она улыбается мне. Она счастлива. Она считает, что в расчете, — думал я с возрастающим отчаянием. — Ну, ладно, она увидит!" Я стал вести себя так, словно Флоранс не существовало. Она стала для меня предметом, по которому взгляд скользит не задерживаясь. Напротив этой тени я принялся курить, как ненасытный, как одержимый. Но мягкий наркотик, требующий неторопливости, погружения и обходительности, подобно тонкому диалогу с длинными паузами, не любит варварства. Он отомстит. Вместо того чтобы отнять у меня Флоранс, он привел меня к метиске. По истечении часа почти безостановочного вдыхания, прерываемого только поджариванием шариков, которые бой приготавливал с дьявольской быстротой, я позабыл все, в чем упрекал Флоранс, или, вернее, то, что вызывало во мне ярость. Злоба, жадность, свобода, достоинство, гордость, неистовство, боль, любовь, — как можно было придавать хоть какое-нибудь значение этим чувствам? Таково преимущество опиума, когда, поглощенный в большом количестве, он растворяет людские страсти до счастливого небытия. Я чувствовал себя слегка приподнятым над грязными и жесткими циновками. Деревянный валик, который поддерживал мой затылок, превратился в некий чудесный источник, откуда неизъяснимое блаженство вливалось в мое тело. Какой смысл могли иметь заботы, волнения, взрыв амбиций, бунт самолюбия? Моя плоть и кровь жили новой чудесной жизнью. С необъяснимой радостью я подсчитывал удары своего сердца. А моя до предела чувствительная кожа испытывала восторг от малейшего прикосновения, как от самой нежной ласки. Когда чья-то рука коснулась моей, я не сразу понял, что это была рука Флоранс. Но когда понял, мне было уже все равно. Флоранс или другая женщина? Неважно, лишь бы ладонь была нежной, а пальцы красивые. Постепенно, но с неумолимым давлением, неотвратимые, как смерть, потребность, желание полностью овладели мной. Только у завсегдатаев опиум уничтожает чувственный голод. У тех же, кто им пользуется редко, он возрастает и обостряется сверх меры. Я отодвинул поднос, потянулся к Флоранс, поцеловал ее, чувствуя, как погружаюсь в море наслаждений. Она попробовала умеренную дозу опиума. Она обладала для этого врожденным, наследственным чувством, но и в ней опиум пробудил похотливое веяние. Не обращая внимания ни на курильщиков, ни на боя, она ответила на поцелуи, слившись со мной. — Господин джентльмен-офицер, не желает ли теперь маленькую спаленку? — шепнул мне на ухо хозяин. Мы прошли в некое подобие примитивного алькова, скрытого двумя тканевыми занавесками. Они сходились неплотно. Но это никого не смущало, так как никто в этом ночном прибежище для смутных снов не интересовался поступками других. Никто? Однако мне показалось, что чья-то голова приподнялась, чтобы проследить взглядом за нашим перемещением. Для этого человек вытянул шею, насколько был способен, и мне показалось, что на этой шее я узнал ужасный шрам. На мгновение я вспомнил предостережения, выложенные юнгой, когда он был в засаде у „Астор-хауса". Но занавески за нами уже закрылись, и Флоранс срывала свои легкие одежды. Казалось, я уже знал все возможности и источники удовольствия, которые таило ее тело. Я пришел в восторг от того, что оно открыло мне на жалком и грязном ложе, среди стен, источавших вонючую сырость, в глубине ниши, смутно освещенной отблеском маленьких горелок с опиумом в соседней комнате. Радость, благодарность моей плоти — я испытывал потребность выразить все это словами. И я, не сказавший ни одного слова любви Флоранс, убаюкивал ее самыми жаркими обещаниями, самыми страстными клятвами, самой искренней ложью. Когда слов больше не хватало, я просил еще опиума, снова овладевал Флоранс и возобновлял свою лихорадочную и нежную литанию. Она слушала мой голос, как снисходивший с небес. Так прошли день и ночь. Когда наконец я решился покинуть курильню, я снова увидел в тумане, застилавшем мне глаза, шею со шрамом. Помогая Флоранс подняться в тележку рикши, я спросил: — Как звали матроса, который охранял твою дверь на судне? — Сяо. — Не было ли его среди курильщиков? — Думаю, да, — с безразличием ответила метиска. XIX На следующее утро на мне не было даже самого легкого следа моих излишеств. Я проспал целые сутки. Мой организм был готов к любым заданиям, ко всем невзгодам. Мой мозг работал предельно ясно. И я был словно ослеплен внезапной очевидностью: мне надо бежать из Шанхая. И немедленно. Не обещал ли я встречаться с Флоранс каждый день, каждую ночь, курить вместе, забыть все на свете, кроме нее? Она уже ждала меня. Скоро она примется меня разыскивать. Я не мог сдержать слово. Но не мог устоять и перед ее прелестями. Я должен был бежать, и чтобы никто не смог ее предупредить об этом. Мои обещания? Мужчина не несет ответственности, решил я, за то, что говорит под действием алкоголя или наркотика. Но тогда, возражал мне мой внутренний голос, нужно, по крайней мере, оправдаться. На это я ничего не ответил, ибо, по правде говоря, я еще не был мужчиной, а всего лишь юношей, напуганным обязанностями, суть и тяжесть коих не способен был оценить. Я направил всю энергию своего ума на мысли о необходимом побеге. Цель моего путешествия быстро определилась — Пекин. В этом выборе я нашел окончательное оправдание. Как я мог покинуть Китай, не увидев Пекин? Флоранс не имела все-таки никакого права помешать мне в этом. Оставался вопрос денег. У меня их почти не было. В связи с этим я вспомнил, что почти не виделся с господином В. Французский консул встретил меня любезно, чего своим поведением я никак не заслуживал. Не успел я намекнуть на желание посетить Пекин, как господин В., улыбаясь, сказал: — Что вам мешает, так это, думаю, дорожные расходы. Не думайте больше об этом: я этим займусь. Я принялся благодарить его, он меня прервал: — Не надо меня благодарить. Я рассматриваю это путешествие как прекрасную возможность для вашего познания Китая и поста, который я предполагаю вам доверить. — Консул помолчал и внезапно спросил: — Возглавить полицию французской концессии в Шанхае — это вам подошло бы? Изумленный, я пробормотал: — Как?.. Почему? — Очень просто, — продолжал господин В. — Шеф нашей полиции затосковал по Родине. Я подумал о вас для его замены. Он смотрел на меня так серьезно и с такой добротой, что я решил сразу же лишить его иллюзий на мой счет. — Господин консул, — сказал я, — вынужден предупредить вас… Господин В. вновь прервал меня, закончив мою фразу: — …что ваше поведение здесь не было поведением арбитра нравов? Не так ли? Так что ж, вы не сообщаете мне ничего нового. Господин Ванг мне доложил об этом. Я сейчас представлю вам господина Ванга. — И несмотря на это… — Да, несмотря на это. Я справлялся о вас во Владивостоке и даже во Франции. Да, шеф полиции, особенно в Шанхае, должен помнить о том, что он всегда на службе… Если, как мне представляется, вы любите приключения, уверяю вас, вы будете довольны. Господин В. нажал на звонок. Из соседней комнаты вышел самый маленький и самый сморщенный человек, какого мне когда-либо доводилось встречать. Он носил массивные очки на пронырливых глазках, а над почти невидимыми губами — длиннющие седые усы. — Не правда ли, господин Ванг, мы оценили трепку, которую получил Ван Бек на балу в „Астор-хаусе"? — спросил консул. Затем, обращаясь ко мне: — Господин Ванг служит во французской полиции с конца прошлого века. Старый китаец рассыпался в поклонах и прошептал: — Я осмелился высказать господину консулу мысль, что человек, который не боится Ван Бека, может с успехом возглавить полицию в Шанхае. Итак, предложение, вынужден признать, было серьезным. Но это лишь увеличивало мое недоумение. Оцепенев, я молча созерцал господина В. — Разумеется, я не требую у вас немедленного ответа, — сказал консул, смеясь. — Вы решите, вернувшись из Пекина. Поприветствуйте от моего имени Храм Неба, самый божественный замысел, который люди смогли воплотить. К счастью, я отправился туда сразу по прибытии. Таким образом, я мог видеть трезвыми глазами череду пустынных, необитаемых дворов, рассчитанных с непостижимым магическим искусством так, чтобы подготовить разум к высочайшему и совершеннейшему спокойствию. Туда, рассказывали мне, в эти поросшие травой безмолвные дворы, где ярусами возвышались три террасы из чистого мрамора, чудеснейшим образом обработанного, над которыми вместо свода было небо, приходили после коронования китайские императоры, поднимались на самую высокую площадку и проводили там целый день и целую ночь, созерцая небо. Но в Китае уже больше не было императоров! А огромный город, разрезанный грандиозными стенами, не имел больше своего значения. Так же как и центр, некогда недоступный, весь из золота и редких камней, охраняемый бронзовыми птицами и драконами, предназначавшийся Сыновьям Неба, а теперь открытый для каждого прибывшего сюда. Но не по этой причине пренебрег я этим великолепием, которого, уж конечно, никогда не увижу. Нет, просто я встретил в гостиной спального вагона двух казачьих офицеров. Они потащили меня к самым изысканным на земле куртизанкам и в клубы, в которых играли только по-крупному. На столе у нас стоял коньяк, мы проводили время в стиле, свойственном телохранителям. В одно прекрасное утро я обнаружил, что исчерпал все свои ресурсы. Я вновь сел на поезд, идущий в Шанхай, так и не увидев Пекина. Выйдя из вагона, я тут же узнал на перроне незабываемый силуэт господина Ванга. Только тогда я вспомнил о предложении французского консула. Господин Ванг очень незаметно поприветствовал меня издали, но, когда я подозвал наемный экипаж, он тотчас же оказался рядом. — Окажите мне честь составить вам компанию, — шепнул маленький человечек. Не дожидаясь согласия, он уселся на скамейку. Некоторое время мы тряслись в экипаже, запряженном изможденной конягой, когда господин Ванг сказал мне с очаровательной улыбкой: — Я очень люблю французского консула. — Я тоже, — ответил я. — Я был в этом уверен! Я был в этом уверен! — в блаженстве воскликнул маленький старик-китаец. — И я также уверен, чтобы не причинять ему огорчений, вы забудете о предложении, которое он вам сделал по опрометчивому совету своего недостойного слуги, находящегося перед вами. — Господин Ванг наклонил голову и смолк. — Что это значит? — вскричал я. — Вы прекрасно понимаете, что я должен знать причины такого решения. Оно для меня оскорбительно. Что вы выведали про меня? Воровство? Преступление? Крохотная морщинистая ручка господина Ванга все это время порхала у моего лица то ли от ужаса, то ли от протеста. Когда я закончил, он глубоко вздохнул: — Не печальте мое старое сердце, умоляю вас. У меня сегодня такое горе. — Не давая мне возможности вставить хотя бы слово, он прошептал на одном дыхании: — Молодая девушка, которую я очень любил, была найдена задушенной шнурком в курильне нижней части города. Ее звали мисс Флоранс. Ее отец — мой старый друг, сэр Арчибальд. XX „Ван Бек не покупает вслепую!" „Думаю, это был Сяо". „Ван Бек вслепую не покупает!" „Думаю, это был Сяо". Голоса сэра Арчибальда и Флоранс четко вперемежку звучали в моей голове. И тогда я увидел взволнованную метиску, в ужасе от моего исчезновения бегущую в последнее место, где она меня видела, где я заставил ее поверить в мою любовь. „Любовь моя… Жизнь моя…" — говорила она. И там… Дойдя до этих воспоминаний, воображение отказывалось работать дальше и неотступно возвращалось обратно по тому же кругу. Это продолжалось до самой ночи, затем я дико напился. На следующий день воспоминания были уже слабее, голоса тише. День за днем, ночь за ночью они рассеивались, затихали, изгоняемые, подавляемые алкоголем, опиумом, сексуальными излишествами. И больше я уже не думал о метиске Флоранс… По крайней мере, в то время, когда я так умел ладить сам с собой. А сэр Арчибальд? А Ван Бек? Не знаю, что сталось с ними после смерти Флоранс. Что касается Боба, я встретил его на „Поле Лека". Нам предоставили одну каюту: наша дружба завязалась вновь. На борту находилось несколько хорошеньких доступных женщин, но ни одна из них не была столь привлекательной, чтобы столкнуть нас. Ко всему этому мы страшно пьянствовали, так как каждый похвастался иметь по прибытии в Марсель самый большой счет в баре. Париж, 31 января 1937 г. notes Примечания 1 Известное на всем побережье Дальнего Востока наречие из смеси английских, китайских, малайских и японских слов. (Прим. автора) 2 Белая горячка.